Как и прежде, поджидал он внука, когда тот через сад под лай всех собак, под треск изгороди у Толы, шелест яблоневых веток, осторожно, воровским ходом возвращался от баб; он непременно заглядывал к деду, из ковшика жадно пил воду и уж после здоровался и садился на пороге; они молчали; старик вдыхал запах внука, улавливал в нем и запах женского тела, томился, опасаясь, что не удержится и спросит, у кого он был сегодня ночью и какая она. Адам расслабленно, в голос зевал, помалкивая, а дед убеждал его: «Тебе б теперь молока холодного выпить. И спи, пока не разбужу». Парень уходил, а старик долго курил и видел в темноте комнаты женщин, смешивая возлюбленных Адама со своими, когда-то бывшими у него, видел их всегда на земле, в травах, молчаливых и пьянящих.
Один-единственный раз встретил он рассвет возле яблонь в кустах; Адам не возвращался: даже в последнюю ночь перед уходом на войну не нашлось у него ничего более важного, чем женщины. Ему, старику, он тоже изменит. Люди, которые очень любят женщин, любят только самих себя. То и дело скрипели ворота. Шум голосов разносился по двору. Может, и не придется ему больше увидеть столько людей, собравшихся воедино. Война, уходят и его избиратели, и его сторонники. Это его последнее собрание. Он встал со стула, опрокинув его, ухватился за перила террасы, глядя из темноты на собравшихся во дворе людей. И крикнул им:
— Куда вы, братья? Война в доме. Пусть не убивают швабских императоров, пусть лучше вешают наших собственных жуликов в правительстве и парламенте. Пашич прогорает на выборах, вот и толкает Сербию в войну. С кем воевать будем, спрашиваю я вас, братья и дети мои? Ладно, с турками надо было биться. И с болгарским царством — оно заслужило. А как же теперь пойдем на Австрию да против немцев? На две империи разом. Народ голый и босый, война и неурожаи вымотали нашу силу. Долгов столько, что далеким правнукам не доведется с ними расквитаться. Уже два года, как земля не рожала. Болезни скосили скотину. Дожди сгубили землю, что сеять будем? Что пожали мы, спрашиваю я вас, братья. В амбарах пусто, в загонах пусто, народ истощен, война и мор истребили его, а Пашич гонит людей на войну. Зачем нам государство без народной правды и законов, одинаковых для всех? Может ли быть что-либо горше этой войны за такую жалкую жизнь?
И тогда Тола Дачич за изгородью в темноте заиграл на своей дудке, шум и плач в селе заглушило коло[10], заставив умолкнуть и его, Ачима. Толпа крестьян молчала во тьме. Прежде, когда он говорил, крестьяне не молчали. Ни одного его слова не пропускали молча. Или теперь иначе думают? Или он для них теперь не тот, каким был? Он нащупал свою палку, пошел к себе, лег в постель.
Джордже кричал на Толу: «Если ты пьяный, ступай отсыпаться, а если ополоумел, мы тебя свяжем».
Музыка не прекращалась. Заглушала вопли женщин и лай собак.
Он дрожал, слушал, как о кафтан терлась борода. А вдруг он, Ачим, умрет во время войны? Умрет, пока весь мужицкий народ будет на поле боя. Уйдут, сгинут все его избиратели и сторонники. Лишь немногие старики, калеки да дети останутся в селе. Неужто Ачима Катича на кладбище проводят женщины? Женщины и молчание. А ведь он все свои помыслы связал с этими похоронами. Пятнадцать лет не участвовал ни в каких выборах, ни в Чаршию, ни в Паланку не ездил. Предал его сын Вукашин, Пашич в Главном комитете радикальной партии поломал все его планы и загнал в Прерово. Только ему и осталось, что полагаться на свои похороны, когда Сербия убедится в том, с кем и за кого стоит моравский люд. Коли иначе невозможно, пусть свечами, восковыми свечами, голосует народ за Ачима Катича. И голоса эти не купить чекушками ракии и даровыми опанками[11]. Таких списков избирателей, которые потянутся за его гробом, не составить Пашичу с его уездными писарями. Коли иначе нельзя, своим гробом стукнет он Пашича по голове. На преровском кладбище пойдут в пляс, грянув крестьянскую песню времен Тимокского[12] и Преровского бунтов. Это зацепит и Вукашина, предателя и потому больше не сына ему.
На дворе утихли голоса мобилизованных бедняков и их провожатых. Ушли готовиться к выступлению. Тола на своей дудке начинал песню за песней, но не доводил до конца.
Ачим выполз из комнаты, снова сел на террасе, глядя на яблоневый сад, откуда по ночам приходил Адам. Всего один-единственный рассвет связывал его страхи с яблонями. Гнетущая тревога и редкий лай собак волнами накатывали на Прерово.
Неужели даже последнюю ночь перед уходом на войну нужно провести с бабой? Тот, кто любит наслаждаться, любит самого себя. Такие всех и вся продают. Деда начинают любить, когда сами становятся дедами. Вспоминают только перед внуками, и то по вечерам. Или ты уже знаешь это, Адам? И ты, озорник беспокойный, напугаешь однажды и себя и людей. Придут непогоды и беды, останешься ты один на дороге, сынок, и понадобятся тебе большое дерево, чтоб укрыться, и дед, чтобы облегчить душу. Корень, сильный корень должен ты оставить после себя в земле, чтобы не погубил тебя солнцепек, не выкопали жулики и насильники, не сдули ветры с берегов Моравы. А для тебя главнее нынешней ночью то, что под тобою. Сейчас ты только сам для себя. Ты любишь. Ничего не боишься. Все можешь. Война еще не в тебе.
12
Тимокское восстание — революционное выступление крестьянской бедноты в Восточной Сербии в октябре 1883 г., жестоко подавленное правительством.