Как только он переходит Нишаву и оказывается на полевой дороге, угрюмость слетает с его лица: он свободен и одинок. Поворачивается, осматривается по сторонам: огромное небо, которому горы придают волнующую глубину, уменьшилось, опустилось на холмы вокруг города и как будто сплюснуто, пепельно-серое. Северный ветер крутит опавшие листья и срывает последние, уцелевшие на верхушках тополей; ощетинилось опаленное, хмурое поле. Дыхание умирающих растений наполняет его страхом. За все, что он имеет и что его окружает. Как в этих сумерках обдумать свое выступление на завтрашнем закрытом заседании Сербского народного парламента?
Широко, но неторопливо шагая, он идет влажными тропинками между обнаженными садами, полной грудью вдыхая запах прелых плодов и остатков лета. Под высокой осиной, с которой прошлой ночью иней сбросил золотистые листья, он остановился, наслаждаясь последней роскошью осени: не мог наступать на них. Расстегнул сюртук, бросил трость, опустился на колени; полными горстями брал листья, рассматривал, даже нюхал. По телу пробежала дрожь — старость, может быть, никогда столь отчетливо не осознаваемая; плотные наслоения на сердце, какой-то едкий, невеселый осадок времени, сквозь который пробирается кровь, в котором застревают мысли, отчего все словно уменьшило свою ценность, сократилось в размерах, великие цели, сомнения отодвинулись в сторону. Он царапал ногтями ржавые пятна, рвал лист. Конец лета и солнца, загустевший свет и умершее время вскоре, после первых дождей, охватит тлен; все подчинится распаду. И этот сладковатый запах — все-таки запах трупа. Самого прекрасного трупа в нашем уродливом мире. Он раскрыл ладонь с зажатыми листьями. Слышно было, как они с шуршаньем падали на землю. Каков же звук последнего биения сердца? Стоило бы это узнать. Куда важнее, чем первого.
Он поднял трость, пошел, осторожно ступая по листьям, слушая треск сухих сосудов, лопающихся капилляров дерева. И не сопротивлялся воспоминаниям: все, что он видит, находится перед каким-то концом. А свобода имеет смысл только для того, кто имеет надежду. Для того, кто не ощущает, как с падением листьев приближается смерть. Как же тогда убедить, прежде всего самого себя, в том, что у свободы нет цены? И что государство, которое возникнет после этой войны, обретет столько добра и справедливости, что будет в силах возместить все жертвы, принесенные народом?
Он обходил женщин, которые молча выискивали последние, недозревшие стручки перца и помидоры, уходил в сторону, заметив пастуха или старух, собиравших хворост на берегу реки: побыть одному, хорошенько взвесить каждое слово, которое завтра он произнесет в парламенте. Он должен найти решение и остаться последовательным. Со вчерашнего дня у него готова первая фраза: «Народ, отождествивший свободу со своим существованием, избрал страдание».
Страдание или неизвестность? И то и другое. Впереди из зарослей увядшего чертополоха выскочил заяц, посмотрел на него и медленно, точно играя, ускакал в несжатую кукурузу.
Он скажет: «Нам необходимо осознание истины и мужество высказать ее сегодня».
Таковы будут первые фразы. Он скажет чуть больше о народе, у которого завоеватели украли время жизни. Сократили его на целую эпоху. «Мы остались без исторического времени для исторических решений. Мы лишены даже свободы ошибаться». Он скажет это решительным тоном, глядя на Пашича, оптимиста и выжидателя. Все поймут. На реплики министров он не станет обращать внимания. В парламенте он говорит не для газет и избирателей. Он обращается к парламенту в изгнании, к солдатам в окопах, может быть, в канун сербской катастрофы.
Он шел бахчой, путаясь в высохших плетях арбузов и дынь; вспорхнула стайка куропаток, взмыла в коротком низком полете, упала в густую траву: он шептал: «Бывают государственные деятели, которые патриотическими фразами присваивают себе право на закрытые заседания и секретные решения».
Это общая мысль. Он скажет коротко — целясь в Пашича: «Только тираны тайно решают судьбу народа. Тираны и заговорщики тайно обсуждают политику государства. Люди, для которых политика — служба отечеству, служат ей открыто».