Выбрать главу

Он перестал есть, отодвинул недоеденного петуха. Она молчала, не сводя глаз с полыхающих углей в очаге: отсветы огня покрыли румянцем вдруг помолодевшее лицо. Вспыхнули щеки и губы. Замерцали черные пряди волос надо лбом. Конечно ж, это ее дети, в этих местах девушек рано замуж не выдают. Муж на войне, приврала и о внуках, и о снохе. До чего же одурел я на этой войне! Честная женщина, верная мужу, чем еще, кроме вранья, можно ей защититься от оголодавшего войска. Он смотрел на ребят в кровати. Паренек, сынишка, еще возился. Ух, какие гады эти маленькие мужики, никак не засыпают, когда нужно. До зари могут провозиться да прокрутиться с боку на бок. Точно отцы нанимают их матерей караулить. Он вытащил портсигар, она щипцами достала ему уголек: поверх пылающего уголька смотрели они друг другу в самые зрачки. У нее дрогнула рука, у него выпала изо рта сигарета. Выронила щипцы и отпрянула от его ладоней, потянувшихся к ее груди.

— А теперь ступай, солдат, — шепнула.

Встала, дунула в стекло лампы, детишки исчезли во тьме, ее освещал свет очага. Он стоял неподвижно: парень ворочался. Стоял, одолеваемый смутным недоумением, глядя на нее сверху, как больше всего любил смотреть на женщину. Как в загоне на кукурузной соломе смотрел на Винку — та в одной сорочке, последняя ночь перед уходом на войну.

…Почему-то ей так захотелось: в загоне, в кукурузной соломе, у кучи кукурузных початков. И загон, наполненный тенями, светом луны и какими-то странно мерцающими и опаленными початками кукурузы, поплыл под ними к Мораве: от женщины пахло сухим кукурузным шелком и сентябрьской соломой. Впервые он уловил этот запах. А она, обливаясь слезами, увлекала его в поле, в лето, в кукурузу. До конца войны, до конца войны: шумело поле, и лунный свет почему-то скрипел под ними; собаки в селе затихли; они низвергались в войну; кукурузные початки обрушились на них, засыпая с головою, горячих и потных. «Что буду делать, если ты не вернешься?»— голос откуда-то из глубины, от самой души. Он испугался этих слов, они поразили его больше, чем весть о мобилизации, оскорбил и унизил этот страх, испытанный одновременно ими обоими, и женщина вдруг стала для него чужой; кукурузные початки невыносимо холодили. Он вскочил на ноги, кукуруза сыпалась, закрывая ее обнаженный живот и белые бедра. Она отбрасывала початки с лица, виднелась только ее голова; она жаловалась лунному свету и звала его. Звала. Ему захотелось засунуть ее голову в кукурузу, но он справился с собой. Наскоро одевшись, вырвался на волю…

Медленно склонялся он к женщине и пламенеющим углям, дрожа всем телом, все ближе к ее испуганному лицу, готовому вот-вот издать крик при виде его ладоней, которые с раскрытыми пальцами, минуя губы, устремились к груди; она соскользнула со своей табуреточки на земляной пол, но он уже сунул руку ей за пазуху и повалил во тьму. Падая, в трепетном свете успел заметить вспышку улыбки:

— Хочешь меня, озорник?

— Да.

— Сильно хочешь?

— Очень.

— Полегче. Еще усов нету, а такой озорник. Ступай за мной.

Вырвавшись, она шмыгнула в комнату; он на четвереньках, шатаясь, перебрался через порог. Постелив на полу какую-то тряпицу, она прикрыла дверь и затянула во мраке:

— Ну иди же, милый, освободитель ты мой милый…

12

Генерал Мишич, сидя в комнате, почти до предела вывернул фитиль лампы: хорошо ему при свете огня из печурки шагать по трепещущим отблескам. Яблоки сгорели, пока он спорил сам с собой, выбирая час для начала наступления; не мог он, не осмеливался настаивать на своем первоначальном решении двинуть армию в три часа утра. Отказаться от принятого решения и перенести выступление на семь часов его побудило восторженное согласие Кайафы начать именно в три и отказ Степы и Штурма начинать прежде семи. Ему стало легче в этих хлопотах о времени; испытывая неурядицы со временем, он был не в состоянии сосредоточиться на иных заботах.