Они молчали, смотрели на костры — австрийцы гасили их. Словно убивали. Сверху, из тумана, послышался свисток. Они разом вскочили на ноги, как по команде, и одновременно произнесли:
— Береги себя сегодня.
— Ты себя береги.
Пригнувшись, поспешили на свои места, к солдатам.
— Не нравится мне, что наша рота осталась в резерве, — с беспокойством сказал Савва Марич Ивану, протягивая расколотый орех.
— Чем это плохо?
— Тем, что резерв ведет и свой бой, и бой командующего.
Они сидели у овина между кадушками с прелыми сливами; где-то рядом в непроглядной тьме солдаты спорили о том, когда лучше варить ракию.
— А что такое, Савва, бой командующего?
— Это самый трудный бой, господин мой взводный. Его ведут ради офицерских чинов и отличий.
Иван Катич не очень ясно понял, но, тревожась оттого, что идет в бой без запасных очков, не испытывал особого желания продолжать разговор с Саввой Маричем, непривычно разговорчивым в это утро. Тот вдруг пристал к Ивану с расспросами, что за люди французы и чем они отличаются от сербов. А Иван ничего толком не мог ему объяснить. Подобное любопытство лишь рождало горячую и обжигающую тоску по Парижу, этому теперь нереальному, увиденному словно во сне сочетанию свободы и красоты. Возбуждающему надежду наваждению: на этом свете нет невозможного. Так ему казалось тогда. Всем юношам нечто подобное кажется в том городе. И у отца была такая же вера. Никогда теперь с книгой под мышкой не бродить ему по Латинскому кварталу, не слушать орган в Нотр-Дам, не проходить по галереям Тюильри, не упиваться розовой пеной женских улыбок на тротуарах Сен-Мишель. Нет, нет. Я не раскаиваюсь. Я должен был приехать.
На дороге, по которой следовала к позициям колонна пехоты, кричали офицеры, ругали солдат за то, что те не уступали путь лошадям; слышались удары и вопли. Офицер, должно быть, лупил саблей плашмя несчастного стрелка, решил раздосадованный Иван. После Превии он сталкивался с этим в третий раз. И сейчас не смог промолчать.
— Слышите удары, Савва?
— Слышу. Бьет тот, кто имеет право бить. А тот, кого бьют, должен терпеть. И быть настолько разумным, чтобы не попадаться на глаза кровопийцам.
— Что такое, Савва, для вас свобода? За что вы погибаете? Может быть, тот несчастный, которого сейчас колотит саблей болван-офицер, уже через час погибнет! Преступник!
— Свобода? Свобода… — Хрустнула скорлупа ореха. — Кто может это сказать? Свобода — это когда я не боюсь любить и уважать то, что своим собственным разумом считаю этой любви и уважения достойным. И не любить и не уважать то, что я не хочу. — Он протянул ему расколотый грецкий орех.
— А крестьяне, солдаты так же думают о свободе? — Иван взял орех, но не положил в рот, держал на ладони.
— У каждого своя свобода, господин Катич. Я про свою понимаю.
— Простите, а какова именно эта, ваша, свобода?
— Скажем, своему я могу быть даже слугою. А иноземцу не желаю быть ни хозяином, ни господином. И когда с меня кожу сдирает налоговый инспектор — серб, когда меня бьет сербский офицер, я их ругаю и смотрю, где бы им нашкодить. Стараюсь не попадаться на глаза. Скажем, если власть такая негодящая, как у нас, если ее переменить не можешь, то шкодь ей. А можно и переменить. Мы-то, вы лучше моего знаете, нескольких королей да князей переменили, а ведь век человеческий еще не миновал.
— И в чем же еще, Савва, эта ваша свобода?
— Охота мне, господин мой, петь то, о чем петь охота, и горевать тогда, когда горюется. Хочу все, что мне хочется, делать. За такое я воюю.
У Ивана Катича не находилось слов. Десять лет слушал он в отцовском доме его друзей, профессоров и докторов; о национальных идеалах Сербии, о ратных целях кричали политики, офицеры, газетчики, студенты, радикалы и социалисты, и никто из них не сказал так, как этот крестьянин: воюю ради того, чтобы мог любить и уважать то, что люблю и уважаю. Да. За такую цель имеет смысл погибнуть.
— Вам нравится запах прелых слив, господин Катич?
— Очень нравится, очень. Мне нравятся ароматы опавших и гниющих плодов. Запахи деревенских домов, амбаров, овинов, — солгал он через силу.
Савва Марич не соглашался с солдатами, считавшими, что варить ракию до наступления морозов нельзя. Иван Катич стал прислушиваться к их дискуссии, которую они вели так серьезно, будто обсуждали существо материи. Он слушал их и вдыхал запах прелых слив — впервые в своей жизни.