Рота заночевала на сельском кладбище: солдаты раздобыли где-то соломы и устлали ею каменные плиты и упавшие памятники, спали, дремали, томились, тревожились и уповали только на генерала Живоина Мишича. Иван слушал их разговоры и удивлялся будничности чувств и потребности в вере командующему. Никто не вспоминал об отечестве, о Сербии, о целях войны; все говорили о войне как о великом зле, от которого может избавить только хороший начальник и их собственное терпение и самопожертвование.
Иван как сел вечером на упавший крест, прислонясь к надгробию, так и просидел до самого рассвета, погруженный в забытье, какую-то странную смесь усталости, грез, недобрых предчувствий. Он то широко раскрывал глаза, то снова их крепко зажмуривал. Занимался день, опять затянутый туманом, правда, более редким, более легким, чем вчера в этот час. На склоне горы по ту сторону лощины виднелись изгороди — там проходили неприятельские позиции. Их надо занять, когда совсем рассветет. Занять любой ценой, приказано в штабе полка. Они задержали продвижение всей дивизии. Ждали, пока откроют огонь пушки. «Сперва пускай артиллерия, а затем уж мы в штыки», — говорил вчера ротный, говорил весело, с той бездумной легкостью и равнодушием к жертвам, свойственным всем командирам и начальникам, чего не было лишь у майора Гаврилы Станковича. За всю ночь я ни разу не подумал о Богдане! Неужели это возможно? Во мне угасли все человеческие чувства. И о Милене я позабыл! Невероятно! Не будь рядом Саввы Марича, который напоминает мне о человеческом, я бы стал или просто трусом, или ожесточился, как Лука Бог.
— Скоро нам, взводный? — спросил кто-то из солдат, выглядывая из-за памятника.
Иван взглянул на часы: без десяти семь.
— Скоро.
— Скорей бы уж. Холодно.
— И меня дрожь колотит.
Над их головами провыли снаряды и бухнулись где-то на склоне; по оврагу прокатилось эхо. Сидя на могилах, солдаты радовались началу артиллерийского огня, крестились, желая успеха канонирам. Противник отвечал огнем двух орудий: снаряды пролетали над кладбищем, разрывались в сливовых садах и на полях. Ивану чудилось, что артиллерийская канонада сломает утро, и он поудобнее устроился на оплывшем холмике.
На самый высокий памятник взобрался ротный; вестовой держал его внизу за ноги; в бинокль тот осматривал местность.
— Перелет. Вот опять, слепые. Мать их кривую! А этот хорошо. И этот ладно. А теперь не туда. Заволновались, дьяволы!
Совсем рассвело. Артиллерийская дуэль продолжалась. Приказа начинать атаку штаб батальона пока не давал. Иван Катич принялся разбирать эпитафии на памятниках: «Здесь увядает усталая плоть Крсте и Миольки. Раденко Плякич, знаменитый косец. Живодарка с руками золотыми и неутомимыми. У Милорада Белича для животного и для человека всегда находилось доброе слово».
И пытался представить себе этих людей. Все они походили один на другого. Он разглядывал сухую траву, кусты вокруг могильных холмиков. Никто из покоившихся на этом кладбище не носил очков. Они отчетливо видели то, на что смотрели.
Вражеский снаряд завыл совсем низко и разорвался на дороге возле кладбища. Ротный спрыгнул со своего наблюдательного пункта.
Иван даже не пошевелился: если б это сражение, это наступление, вся война происходила здесь, на кладбище, все бы обрело некий высший смысл. И его бы не преследовал инстинктивный страх, он не боялся бы потерять очки, находя опору в крестах и могильных камнях.
Били пушки. Пехота пока не вступила. Подошел Савва Марич, присел на камень.
— Вы знаете, взводный, названия этих трав, на которые смотрите?
— Не знаю, Савва.
— Вот у ваших ног — коровяк. Рядом — кориандр. А вон там вереск. Это лаванда. Вот донник. Там сухоцвет. А возле детской могилки тимьян. И шалфей. Все ароматные, пахучие травы.
Взвыл и разорвался в овраге в плотном белесом тумане очередной снаряд.
— После войны, если, бог даст, будем живы и здоровы, вы ко мне в гости приедете, когда поспеют сливы. Увидите, господин мой Катич, как красива наша сторона!..
Иван поправил очки, пристально посмотрел на него. Утешает перед смертью? Думает, будто перетрусил. Почему он считает, что я трус? А может быть, он сам прикрывает свой страх этими разговорами?
— Вам страшно, Савва. Я еще прошлой ночью заметил. И это меня несколько удивляет.
— Верно, взводный. Мне страшно. Очень мне страшно, с открытым сердцем вам говорю, — не колеблясь, откровенно ответил Савва.
Иван улыбнулся со смешанным чувством благодарности и некоторого превосходства. Замолчали. Оба смотрели на солдат: трубач чистил свой инструмент, «чтоб сверкало»; кто-то, примостившись на памятнике, пришивал пуговицу к штанам; другие сосредоточенно разглядывали и укладывали в сумки свой скарб.