Утренние донесения из дивизий по опросу пленных были противоречивы: фельдфебель-далматинец утверждал, что они наголову разбиты и бегут так, что их не догнать до самой Савы, а капитан-австриец, командир батальона и кадровый офицер, говорил, что их неудача — лишь результат временной усталости и потерь в личном составе, на днях поступит пополнение и свежие армейские резервы и завтра-послезавтра начнется контрнаступление. В словах далматинца было больше любви к сербам и желания, чтоб они победили, чем доказательств поражения австрийцев; в заявлении австрийского капитана содержалась ненависть, угроза, надежда отомстить. Ни тому, ни другому верить нельзя.
Где сейчас наименьший риск? Он не боялся рисковать, покидая Сувоборский гребень и принимая решение перейти в наступление именно тогда, когда разгром Сербии видели близким и неминуемым все, кто делал свои выводы на основе лежащих на поверхности фактов. Почему же сейчас он опасается риска, когда большинство фактов и общее положение позволяют прийти к выводу, что победа Сербии неминуема и близка? Однако и прежние свои рискованные решения он принимал не только на основе видимых фактов и общего положения.
Куда двинуть армию? На запад, чтобы предупредить отступление Потиорека к Дрине, или отбросить его к Шабацу, к северо-востоку и северу? Что, если он всей армией спустится в долину Колубары, а Потиорек перейдет в контрнаступление?
Тяжело ступая, вошел Хаджич и принялся многословно пересказывать сообщения из дивизий, которые по-прежнему свидетельствовали о победе. Он решил было упрекнуть Хаджича в штабном оптимизме, но тот уже читал директиву Верховного командования, согласно которой Первой армии всем своим фронтом надлежало повернуть на запад.
И хотя этот приказ избавлял его от самой серьезной заботы, — армия сокращала фронт, уплотнялась, получала резерв, — он не испытал облегчения, неизвестность не уменьшалась. Чем убедительнее толковал Хаджич это решение Верховного командования, тем более неразумным казалось оно Мишичу. Чтобы побыть одному, он приказал Хаджичу немедленно начать подготовку к перемещению штаба армии в Больковцы.
После войны профессора академий станут куда более дальновидными военачальниками и лучшими стратегами, чем он. Все слушатели военных академий на экзаменах будут четко отвечать, что полагалось делать командующему Первой армией седьмого декабря тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Впервые за время наступления он написал свой самый короткий приказ командирам дивизий, совсем непохожий на все предыдущие: к каждому он обращался персонально. Потому что со вчерашнего дня их больше не соединяла телефонная связь: командиры ушли через Сувобор со своими дивизиями. Он требовал ответа сразу же по получении его депеши. А этого он давно не делал.
Он встал из-за стола, окоченевшее тело ныло, и медленно, с болью в костях подошел к окну, чтобы увидеть Рудник и Вуян в зимних сумерках.
Чем ближе Моравская дивизия подходила к Колубаре, спускаясь по гукошским склонам, тем более редкими и короткими становились стычки, а колонны пленных — длиннее, трофеи — обильнее, разнообразнее, все более незнакомые сербским солдатам. В конном эскадроне лишь Адам Катич, вероятно единственный, был грустным, беспокойным: угасала надежда, что у пленных и в трофеях окажется его конь или обнаружится штаб неприятельской дивизии, где, по его убеждению, только и мог находиться Драган. Вместо ошеломляющих трофеев и имущих пленных его эскадрону попадались толпы убогих и жалких оборванцев-стрелков, непонятные обозы с гигантского роста клячами, которые не могли выбраться из грязи и стояли неподвижно в канавах или, подобно рогатой скотине, лежали в подернутых ледяной коркой лужах. Кони же, которые, помимо обозных, становились добычей, лишь вызывали у него презрение к Австро-Венгерской империи.
Адаму ничуть не доставляло радости и удовлетворения то, что за пленение взвода неприятельских солдат на Раяце, за «проявленный героизм» его представили к награждению золотой медалью Обилича и производству в капралы, о чем сообщил перед строем эскадрона капитан Стошович. Он не ощущал в себе даже желания с ликующей ухмылкой глянуть в лицо офицеру-сладкоежке, подпоручику Томичу, который после Раяца избегал с ним встреч. Награда и производство не радовали Адама не только из-за Драгана, но и оттого, что в глубине души он не был убежден, что именно на Раяце он совершил нечто достойное золотой медали Обилича за храбрость; он считал, что по крайней мере в десяти боях с гораздо большим основанием заслужил награду, а никто из офицеров этого даже не заметил. Раздумывая, как об этом «проявленном героизме» он сможет рассказать деду и отцу, а может быть, Наталии и Вишне, он понимал, что если не соврет, то вызовет у них смех: как это он целую ночь на заснеженной поляне переворачивал, точно моравский бифштекс, толпу перепуганных пленных, объезжая вокруг них, сам куда более напуганный. Этой своей медалью он разве что может по носу щелкнуть Алексу Дачича, пусть парень побесится. Если они встретятся в этой жизни. А спросят его, за что получена награда, он скрывать не станет. Противно ему врать. И он не видел причины, почему бы ему врать об этом своем подвиге; в двадцать один год своей жизни он на веки вечные убедился: только ради женщины можно лгать.