— Чем заняты мы? Мы ратуем за династии и душим друг друга за власть. С властью мы связали свою судьбу. Для нас не хороша только та власть, которая не наша. Вот до чего возвысился наш моральный уровень. Власть — наше проклятие.
— И что случается потом, молодые господа?
— Потом мы идем по вашему следу, мы боремся за кассы и чиновничьи классы. И тут конец нашим знаниям. Сербия становится государством неспособных чиновников и способных растратчиков. В то время как в Европе думают и созидают.
— Да, я слышу. О Европе разное говорят. И я вижу, что делается и подразумевается всякое. Кто доживет, увидит. Но кому ведомо, у кого что варится? О таком, Вукашин, счастье и о будущем гадают со времен Евиного яблока. Кто глупей придумает, тот и пророк погромче. Кто сильней пострадает, тот и святой покрупнее. Полный календарь святых да пророков. Как здоровье Ачима?
Он и тогда не упустил случая осведомиться о здоровье Ачима — будто они ближайшие друзья, будто не он изгнал его из Главного комитета радикальной партии; будто не он натравил сына на отца. Вукашин справился с собой, хотя ему понравились слова о святых и пророках; он даже улыбнулся.
— У меня не будет ни случая, ни повода передать ему ваши искренние приветствия.
Но Пашич и тогда не услышал иронии. И оскорбления. Он даже брани не слышал. Он слышал только то, что ему было полезно слышать. И когда Вукашин сказал, надевая шляпу: «Мне хотелось бы, чтоб вы были уверены: мои личные счеты с вами никогда не повлияют на мою политическую программу», — голос его дрогнул. Пускай. Пускай и из-за тех слов, которые произнес в ответ Пашич после долгого, медленного поглаживания бороды, после молчания, которое скорее походило на раздумье:
— Это тебе, сынок, самому с собой решать. Когда прижмет. Будет у тебя время подумать как следует. А я скажу тебе кое-что, чего я не знал в твои годы.
— Могу вам заранее сказать: то, чего вы не знали в мои годы, имело бы для меня какое-либо значение лишь в том случае, если б вы и сейчас думали так, как думали, будучи молодым.
Пашич не повел и бровью. Пальцы его поглаживали бороду. Он начал свой рассказ о Бакунине и старике:
— Был я студентом в Цюрихе, и вот сели мы однажды с Бакуниным, каждую ночь так сидели, и загремел он о революции и переустройстве мира. А мы смотрели на него, как котята на молоко. Потом голова гудела, не уснуть до рассвета…
— Я слышал эту историю. Простите, мне пора.
— Погоди минутку. Тебе надо это послушать. И вот пристроился у нас за спиной какой-то старичок и слушает. Бакунин подозревал в нем шпиона и много раз прогонял его от стола. Бедняга Михаил в каждом, кто молчал или сидел у него за спиной, видел соглядатая.
Вукашин опять прервал его, чтобы все поставить на место: конец такого рода рассказам, конец каким бы то ни было историям. Если до этого рассказа, помимо морального и политического сопротивления, нетерпения, желания отомстить за Ачима, он ощущал смутный страх перед этой могучей бородой, перед этим смиренным и тихим, загадочным, упрятанным в себя противником, который наиболее опасен именно потому, что все убеждены, будто он обессилен, и удар которого невозможно предвидеть, его кулак неожиданно превращается в ласкающую длань, а эта ласкающая длань сжимается в кулак; если до рассказа о старце и Бакунине он подавлял в себе сопротивление, то теперь он ощутил, как растет у него в душе уверенность в себе. В эту минуту — а такое не забывается — он стал еще более уверенным в своих идеях и своей позиции. Борода за столом отдалялась и темнела, письменный стол уменьшался и тонул, отодвигался к стенам этой грязной вытянутой комнаты с гнилым неровным полом.
— И мы продолжали слушать громыханье Бакунина, а старичок подходит к нам и говорит: «Послушайте, юные господа, я слушаю вас более пятидесяти ночей». — «Тебе удалось досчитать до пятидесяти, сбир, крыса поганая!» — разъярился Бакунин, но старичок продолжал: «Так вот, коли вы настоящие революционеры, позвольте сказать вам несколько слов». Бакунин было уже встал, собираясь опять вынести старичка на улицу, но замер и остался стоять, а у нас всех — ушки на макушке. «Всё, что вы желаете народу и человечеству, мне нравится. Я восхищаюсь вашим умом и благородством. Только не нравится мне эта ваша революция». — «Гляди, какой мудрец, — воскликнул Бакунин, — нравятся ему цели революции и только сама революция не по душе. Чепуха!» — «Позвольте, юные господа, позвольте…»
— Я предвижу, господин Пашич, что мудрый старец сказал вздорному Бакунину. Но это ваше сравнение для нас обоих неуместно. И я не бунтарь, и вы не мудрец.