Вукашин прислонился лбом к стеклу, холод успокаивал.
Люди, ожидавшие последних известий перед зданием правительства, стихли, сбились в толпу, подняли к нему головы; и те, кто подбирал упавшие каштаны, уставились в окно, на него, Вукашина. Он поспешно отошел и опять сел, исчез, утонул в черном кожаном кресле.
Пашич медленно опустил телефонную трубку. Несколько секунд продолжал стоять, наклонившись над аппаратом, не поднимая от него глаз. А усаживаясь за свой письменный стол, громко выдохнул:
— Судя по тому, что докладывает Путник, наша Сербия при смерти, мой Вукашин.
От этих его слов у Вукашина мурашки пошли по коже. От неожиданного, незнакомого ему голоса. Он хотел было по обыкновению, по такому, ставшему привычным чувству, не поверить ни его вдруг сорвавшемуся голосу из окладистой, освещенной лампой бороды, ни этим его по-епископски скрещенным рукам, — белые, сильные, красивые и спокойные руки Пашича, о которых он, Вукашин, писал, называя их «грязными и смердящими» из-за протекции, коррупции, политиканства. Сейчас он не может ему не верить. Он не просто растерян. И, заикаясь, выдавил:
— Что же мы за люди такие? Что же мы за народ?.. Между Азией и Европой, на рубеже религий, империй, мы погибали глупо и бессмысленно, больше за других, чем за самих себя… и не приобрели ни одного верного друга. Ох, проклятый и несчастный сербский народ! В Европе сегодня мы единственная страна, у которой нет ни одного подлинного друга. Ни одного! Да. — Он не хотел все это говорить. Чувствовал, неуместно. И ему стало легче, когда Пашич наконец отозвался:
— Все это, вероятно, так и есть. Но господь нас опять сохранит. Сохранит из-за чего-то. И во имя чего-то.
— Господь сохраняет всех, но по своим соображениям. Исключительно на своих условиях. А мы не хотим принимать его условий. В этом и заключается зародыш трагического в нас. Мы желаем свободы, желаем демократии, желаем объединиться в единое государство, мы желаем… Господь таких не хранит!
— Что же тогда делать? Как быть завтра, Вукашин?
Строгий, безжалостный взгляд уперся в него. Сегодня ночью он обдумает свой истинный ответ на этот простой и жуткий вопрос. И он говорил, только чтоб избежать молчания:
— Малый народ, вероятно, может существовать в этом мире и в эту эпоху, единственно если его разум быстрее разума великих. Не жульническая хитрость — этого у слабых и глупых в изобилии, — сейчас нам необходим творческий разум. Тот разум, который делает народ великим.
— А как нам быть сейчас, во время войны? Когда мы схватились врукопашную. Когда полководцы больше не хотят командовать армией. Что делать, Вукашин, с нашими государственными и национальными интересами? Их мы унаследовали, как и землю, которая нас кормит. И в которой прах наших предков.
— Свои государственные и национальные интересы мы должны приспособить ко времени и к обстановке, господин премьер-министр. И себя к ним приспособить.
— Но сперва нужно выиграть войну. Победить Австро-Венгрию.
— Разумеется. Единственное, что не ясно, какой ценой этого добиться. И каким путем. Здесь, судя по всему, мы расходимся. — И замолчал. Пашич опустил руки и взгляд.
— Что ты имеешь в виду, Вукашин?
— Пришла пора, когда малый народ больше не может проиграть войну. Он может только проиграть мир. — Об этом дальше не стоит. Лицо Пашича задумчиво и непроницаемо. Именно здесь он подготовил ловушку. В соответствии со своим планом он сообщает факты и задает вопросы. Вот опять:
— И скажи ты мне, Вукашин, как ты полагаешь, что будет завтра? Армия гибнет, Верховное командование причитает, тыл нас поносит. Вы, оппозиция, размышляете, размышляете… А сейчас нас может спасти только согласие.
— Об этом, господин премьер-министр, мы с вами наедине рассуждать не будем. Я не желаю заниматься политикой за закрытыми дверями, равно как и решать наедине государственные проблемы. Я человек иного сорта. Завтра в парламенте я выскажу свое мнение.
Молчание нарушал лишь перестук конских копыт на мостовой.
— А я полагал, — медленно начал Пашич сдавленным голосом, — когда телега перевернулась и все катится под гору, лучше идти верной дорогой. Той, которую хорошо знаешь.
— Если мы убеждены, что нет лучшей.
— Я ее не вижу. А народ свою дорогу выбирает не разумом, а мукой.
Вукашин взял со столика шляпу и трость, собираясь встать.
— В том, что народ сам когда-либо выбрал свой исторический путь, мы вряд ли убедимся. Хорошо известно, кто и как выбирает для него эти пути. Разумеется, демократия узаконила лицемерие. — Он встал, застегивая под горлом пелерину. — Да, мы хорошо побеседовали. Никогда прежде так не доводилось. — Помолчал, меняя голос и выражение, добавил — Но, ясное дело, в вашей политике куда важнее то, о чем не говорят.