Выбрать главу

— Все зависит от обстоятельств, Вукашин.

— И все-таки скажите теперь, что вы хотели мне сказать перед завтрашним заседанием народного парламента? Время и положение не позволяют нам заниматься загадками и устраивать друг другу ловушки.

Пашич встал и подошел к нему.

— Я пригласил тебя, Вукашин, чтобы сказать: ты для меня больше не оппозиция. Сейчас ты мне не противник. Теперь мы вместе, сынок. Сербия теперь одно целое. Я люблю ее не больше, чем ты. И не знаю, не нужны ли ей сейчас твоя рука и твой разум больше моих. Должно быть, ей нужны разум всех и руки всех. Приходи завтра, как сможешь, пораньше.

— Спасибо вам за доверие, господин премьер-министр, — поспешно произнес Вукашин, направляясь к двери.

— Дети твои здоровы?

Пашич подошел к нему и взял его руку с тростью. Вукашин вздрогнул: двенадцать лет он был убежден, что до самой смерти не коснется руки Николы Пашича. Тот ласково сжал ее сверху.

Подходя к двери, Вукашин услышал за спиной:

— Загляни пораньше, пожалуйста, как встанешь.

На лестнице дома, где в мирное время располагалось Окружное управление, он остановился, хотя жандарм по-прежнему торчал у него за спиной. Неужели воистину положение столь безнадежно, что Никола Пашич даже меня призывает к согласию и сотрудничеству? Или и сейчас, как обычно, он остается тем, кто никогда не ненавидит своих противников настолько, чтобы нельзя было с ними сотрудничать, когда ему это полезно, равно как и не любит своих единомышленников и друзей настолько, чтобы нельзя было их бросить, когда они ему больше не нужны?

Он быстро спускался по лестнице на улицу; на берегу Нишавы его встретила толпа людей: темное и молчаливое ожидание.

7

Он свернул в первую попавшуюся улицу, немощеный, глухой проулок, не зная, куда деваться: дома его ожидала полная передняя беженцев, жаждавших услышать последние новости, а когда он пробьется сквозь эту круговерть растерянности и патриотического угара, его встретит напряженное молчание Ольги, которое около полуночи взорвется шепотом: «Скажи же что-нибудь. Что угодно». — «Нет у меня, Ольга, тех слов, от которых ты б уснула», — пробурчит он и утонет, исчезнет в том страхе, который превращает сон в рассвет — с первыми звуками калитки у колодца и плеском воды в ведре в нескольких шагах от окна. Если б этот проулок тянулся до рассвета, если б эта тьма длилась до входа на заседание парламента, если б его не встречали пожелтевший свет и под ним толпы людей, глодающих последние новости и в упоении наслаждающихся отчаянием.

Он возвращался медленным шагом: что надумал Пашич? Я для него больше не оппозиция. А что я для него, если я думаю иначе и не желаю идти с ним? Чем иным я могу быть для него, если он являет собою именно то, что я двенадцать лет намереваюсь сокрушить? Объединиться, чтобы поровну разделить поражение. Великодушный патриотизм! Прийти пораньше, как встану. И речи быть не может. Мы с ним завтра в парламенте будем открыто разговаривать. Для протоколов и для истории. А вдруг идейная последовательность сделает меня изменником во время войны? Искренность — дураком и посмешищем в этой безысходности? Если Австро-Венгрия нас сломает, то можем ли в поражении различаться мы, которые этими различиями и были значительны, ими существовали? Всегда до конца друг против друга. Кто смеет поверить, будто война нас объединит? Только в смерти. Трагично и бессмысленно. Но война — единственное наше время, когда мы работаем для истории. Когда страданием и гибелью обретаем немного уважения. То, чего в условиях мира нет ни у народа, ни у отдельной личности. Да, только гибелью за отечество и страданием в войне мы искупим свою буржуазную жизнь. Только смертью сделаем ее честной. Не гнусная ли судьба? Он стоял, прислонившись к ограде; запах хризантем из темноты; сильно пахнут хризантемы в саду, за оградой, за спиной.

Он услыхал свое имя и различил мелкие, торопливые шаги: она! Или ему показалось? Он угадал ее и узнал по подпрыгивающей походке и шали, в которую она куталась всегда, поджидая его ночью. Откуда, каким образом? Быть не может! После артиллерийского обстрела, когда были разрушены все дома вблизи складов Васича, неужели она жива? Неужели германский снаряд не поставил точку после этой истории из студенческих дней, которую ему не удалось забыть, вырвать из себя? То, что в молодости глубоко волновало его, после возвращения из Парижа и женитьбы мучило; как потаенное преступление. Нечто, без чего он долго не выдерживал, чтобы потом лишь раскаиваться и страдать. И опять мгновенно все летело кувырком. Неужели и во время войны все будет продолжаться?