— Послушай меня, Иван. Я счастлив, что ты честный и храбрый юноша. Я воспитывал тебя, чтобы ты поступал только в соответствии со своими убеждениями. Если ты убежден, что тебе, полуслепому, нужно идти на войну, тогда иди. Иди, Иван. Иди, сын.
Он произнес эти слова изменившимся, странным голосом. Словно из какого-то темного омута. Куда ей никогда не удавалось заглянуть. Никогда. Хотя она давно, давно почувствовала, что такой омут существует. Тогда, пока он молчал, она, кажется, привстала с места, чтобы лучше видеть лицо мужа, глаза, слышать дыхание, потому что он не был похож на себя самого, когда сказал: «Иди, Иван, иди, сын». С каким-то вызовом, мстительностью, ненавистью. Такого выражения лица у него она прежде не видела. Это был какой-то другой, незнакомый ей Вукашин, тот, что залпом осушил свой стакан и выплюнул в тарелку окурок. Его лицо, голос, поведение так потрясли ее, что она не смогла произнести ни слова. Даже «Это безумие и самоубийство» — слова, которые рвались у нее из сердца, когда Иван сообщил о своих планах. Иван тоже был растерян от слов отца, от его вида, не удивлен, но напуган, настолько ошарашен, что в смятении, с нескрываемым чувством собственной вины и горя снова сел за маленький столик у окна, прижавшись своими коленями к ее коленям, и она ждала, что он зарыдает и попросит у отца прощения. У него тряслись губы, он смотрел прямо перед собой. Она вонзила ногти себе в тело, чтобы не закричать, не зарыдать, чтобы остаться безмолвной, окаменев перед отцом и сыном, которые сейчас истинно стали ими, через двадцать лет, вынужденные наконец бросить эти свои отвратительные мужские игры в идеи и принципы, эти свои ненавистные роли «современного отца» и «современного сына», это жестокое соперничество тщеславия. Однако ей не удалось победить себя и остаться безмолвной, она плакала. Беззвучно, наверняка беззвучно. А они оба, да, оба, презрительно глядели на нее. По-мужски и еще как-то. Они пришли в себя. Ее плач привел их в чувство. Ей-богу, они не ожидали, что она заплачет в такую минуту. Она обманула их ожидания. Ибо она вела общественную патриотическую работу в Обществе сербских сестер милосердия. А как она могла не заплакать? Хуже того — как могла остаться безмолвной в присутствии отца и сына, которые лишь громким дыханием выдавали то, что хотели сказать сейчас друг другу? Иван бы не выдержал, он должен был бы заговорить и признать, что его намерение — безумие и самоубийство, если б Вукашин с привычной угрюмостью и строгостью, тот самый Вукашин «с принципами», не встал из-за убогой трапезы и не произнес обычным сухим голосом: «А теперь вы договоритесь между собой, что из белья и вещей тебе нужно собрать на войну». И вышел из комнаты. Он не позабыл ни шляпу, ни парижскую трость. Застегнул сюртук. Даже в тот вечер он не вышел из своей комнаты в городскую тьму, не застегнувшись.
Комната покачнулась, и все поползло у нее перед глазами; покачнулось и наклонилось все в ней самой, что-то оборвалось. Ни одного-единственного слова не сказала она Ивану. Из-за своей проклятой гордости. Вовсе не ради любви к отечеству, нет. Неизвестно, как долго продолжалась судорога этого безмолвного рыдания. Иван молчал, из жалости к ней глядел прямо перед собой. Он не посмотрел на нее, даже когда взволнованно, заикаясь, произнес: «Мама, ты знаешь, я не обожатель матери Юговичей[35]. И сами Юговичи, и им подобные герои никогда не были для меня идеалом. Это ваши с Миленой идеалы. Вспомни, что ты говорила столько лет. Но пожалуйста, пожалуйста, мама, я не хочу запомнить этот вечер по твоим рыданиям». О боже, как он произнес: «Но пожалуйста, пожалуйста, мама…» Он осушил все ее слезы. Осушил этим голосом и этими словами «пожалуйста, мама», в которых выразил всего себя, от своего первого плача, когда акушерка принесла его кормить, до этого «прощай, мама» на железнодорожном вокзале, с подножки вагона, в толпе студентов и учащихся, которых с песней — Иван единственный не пел — поезд увозил в Скопле. И даже тогда, при прощании, тогда, когда сын уезжал на войну, Вукашин его не обнял. Они не обнялись. Они толковали о каком-то будущем, когда поезда будут ходить через все сербские села. Всерьез и увлеченно они рассуждали об этом. Боже, прощались ли так еще когда-либо в войну отец и сын? И она тоже не желала проронить ни слезинки на виду у всех. Улыбалась, махала руками, будто она ему не мать, а любовница. Будто ее сын уезжал не на войну, а на экскурсию.
35
Мать Юговичей — героиня сербской эпической поэзии, символ материнской любви и стойкости.