— Зачем ему три пары очков? Три пары очков… Десять дней назад мы послали ему очки, — шептал он будто про себя, не поворачивая к ней лицо. — Мучает он меня этими очками. Делает меня виноватым, мстит. В чем я так согрешил перед этим ребенком?
Вздрогнув, она встала, обошла их общее ложе, села на чемодан у его ног. Она могла бы опустить свое лицо ему на колени; снизу она глядела на него и видела, как он страдает.
— Умоляю тебя, скажи, что случилось?
— Пашич пригласил меня к себе. Послал жандарма в поле меня разыскать. Два часа я у него просидел. Наедине.
— И что он тебе сказал?
— Что наше положение чрезвычайно критично. Сербия перед гибелью, Ольга. Если не произойдет чудо. Великое чудо.
— Больше ничего не случилось, Вукашин?
— Нет. Почему ты спрашиваешь? — Впервые с тех пор, как он вошел, взгляды их встретились. — А что еще, Ольга, может со мной случиться? — Он подвинулся, сидя на постели, она тоже пересела на чемодане, и опять его колени оказались на уровне ее лица.
— Не сказал тебе господин Пашич, что они решили принести в жертву учащихся?
— Как принести в жертву? Кто тебе сказал? — Он нагнулся к ней, их лица в тени, но оба ясно видят, как судорога сводит губы и морщины становятся глубже. — От кого ты слыхала, что учащиеся уходят на фронт? — повторил он чуть громче, так что дрожь в голосе стала различимее.
— Об этом знает весь Ниш, Вукашин. Все матери, чьи сыновья в Студенческом батальоне, с полудня поставили тесто. Собирают белье и носки. А отцы разбежались по начальству.
— Не понимаю. Что им там делать?
Опустив голову, она молчала.
— Просят письма от генералов и военного министра.
Не поднимая глаз, он вытер ладонью лоб.
— Это обозные сплетни, Ольга. Информация теток телефонистов. Свояченицы посыльных распространяют такие слухи.
— Прости, что я тебе, политику, депутату, не знаю кто ты еще в этой стране и в этом Нише, сообщаю о планах Путника и Карагеоргиевичей.
Ее сдержанное ехидство заставило его устыдиться, но боль стала сильнее.
— Правительство понятия не имеет об этом. Пашич должен был бы мне это сказать, раз он пригласил меня и столько времени со мною разговаривал.
— Господи, а почему тогда Иван просит три пары очков? И ты ведь сам прочел: «На днях мы безусловно отправимся на фронт. Не могу дождаться». — Она не испытывала больше желания опустить лицо в его колени.
Он зажигал сигарету, чтобы иметь возможность молчать. Очевидно, она винит его в том, что Иван ушел добровольцем.
— Дорогая, ты сама трижды на день твердила детям: я хочу, чтобы вы любили родину и поэзию. Родину и поэзию! — произнес он укоризненным шепотом.
— А ради чего еще более возвышенного нужно было воспитывать детей?
— Не вижу смысла, Ольга, сегодня ночью обсуждать то, что за двадцать лет, живя бок о бок, мы не успели обсудить.
Ее лицо вспыхнуло, как от пощечины.
— Куда мы придем, — он наклонился к ней, — если будем продолжать в таком духе, Ольга? Утро может застать нас рабами.
— Пожалуйста, сядь. И сдержи свои руки. Когда-то руки у тебя были спокойны, как у святого.
Боль в ее голосе сразила его. Он пожалел ее. Откуда появился у них этот тон, который ведет к семейным счетам, чего им до сих пор как-то удавалось избегать? Закрыв руками лицо, она прошептала:
— Случится что-то ужасное. Представь себе, если бы моя тень на стене перестала быть только тенью и стала живым существом. И вдруг эта тень говорит тебе нечто ужасное, дышит, смотрит на тебя иначе, чем я, живая. Как твоя сейчас на меня. Представь себе, если можешь.
— Да. Все пошатнулось. Абсолютно все.
Она отняла ладони от лица, чтобы видеть его: он и сейчас думает обо «всем». И Иван для него в этом «всем».
Ее вздох вывел его из размышлений: в уголках изумленных, сухих глаз, на которые время уже наложило свой отпечаток, вокруг внезапно ставших тонкими губ появились складки презрения. Всего несколько раз вот так выразилось оно по отношению к нему. Ею, которая всегда, неустанно, любого и каждого рядом с собою стремилась покорить красивыми чувствами и возвышенными мыслями.