«Художнику надлежит знать, что той России, которая была, – нет и никогда уже не будет. Европы, которая была, нет и не будет. То и другое явится, может быть, в удесятеренном ужасе, так что жить станет нестерпимо, но того рода ужаса, который был, уже не будет. Мир вступил в новую эру».
Ясно, что при таком ощущении событий смешно было бы суетиться, спасая Шахматово, или, как правильно выразился П. А. Журов, – пожитки.
Кроме того, надо представить себе общую обстановку тех лет, чтобы понять, что даже и при желании все таки ни самому Блоку, ни его жене, ни его матери было в те годы не до Шахматова.
Холод и голод. Паек. Борьба за существование самое элементарное. Когда человек озяб и голоден, его мысли и желания скованы, деятельность заторможена, интересы притуплены.
А жизнь изменилась резко. Взглянем только на два списка, на два реестрика, на два столбика цифр, как будто бесстрастных и сухих, но увидим, что за каждым списочком стоит образ жизни, сама жизнь, все ее благополучия или весь ее ужас. Дело в том, что Блоки всегда вели расходные записи. Книжечки небольшого формата в хороших переплетах хранятся сейчас в Пушкинском доме. Можно удивляться, конечно, совместительству в одном человеке огромной поэтической души и пристрастия к скрупулезным расходным записям, но тут дело, очевидно, в воспитании, в привычке, в семейных традициях, если хотите, а не в глубоких свойствах души. Итак, листаем бегло и выхватываем наугад некоторые записи в расходных книжках по Шахматову. Дпя экономии места на странице будем писать эти записи не столбиком, как они сделаны в книжке, а в строку, хотя столбиком получилось бы гораздо нагляднее.
«Корова Лысенка – 95 р. Шкворень – 50 коп. Уряднику – 2.62. Рассада – 1 р. Сошник – 20 коп. Подвода – 1 р. 50 коп. Лошадь – 124 р. Дробь – 1 р. 70 коп. Две бочки – 65 коп. 10 фунтов клеверу – 3 р. 63 к. (имеются в виду, конечно, клеверные семена. – В. С. ). Гряды – 60 к. Пять дней бороновки – 3 р. 50 к. Три поденщика – 85 коп. Печник – 1 р. Две бабы по два дня – 1 р. 60 коп. На чай малярам – 40 коп. Перевозка снопов – 40 коп. Сушка овса – 70 коп. Колка льда – 3 р. Поденщик 2 дня возил лед – 40 коп. Открытое письмо – 3 коп. Ананьевне за январь – 4 р. Николаю – 25 р. Письмо телеграмма – 59 к. Колесная мазь – 1 р. 50 к Веревка – 1 р 80 к Деготь – 1 р. 60 к. Осинковским бабам за жнитво – 1 р. Четверо граблей – 2 р. 40 к. Две косы – 3 р. 20 к. Вилы – 75 коп. Подкова – 15 к. Бабам за сушку – 3 р. Чай и сахар – 2 р. 50 к….»
Ну и так далее и так далее. Можно переписать хоть все расходные книжки Блоков.
В том же Пушкинском доме хранятся отдельные записки Любови Дмитриевны, но уже не в книжечке с хорошими корками, а на серой, крупноволокнистой, оберточной, короче говоря, бумаге. Да и то на жалких бумажных обрывках. Выписываем некоторые из многочисленных записей, опять же нарушая столбики:
«Тряпки – 10.000.000. Платки брюссельские – 1.500.000. Платочки – 15.000.000».
Речь идет не о приобретении, разумеется, платков и тряпок, а о их распродаже. Что касается приобретений, то списки выглядят так:
«Вареная картошка – 3.000.000. Дрова – 10.000.000. Лекарства – 1.035.000. Доктор – 5.000.000. За квартиру – 1.500.000. Молоко, клюква – 1.320.000. Яйца – 2.500.000».
Имеются и списки вещей, намеченных для продажи. Выписываю, перескакивая с цифры на цифру: «18. Ломаная лампа мамина. 19. Тетин пустой шкаф. 20. Театральная коллекция. 21. Тряпки из сундука. 22. «Le theatre». 23. Кресло зеленое столовое. 24. Ширма из красного дерева. 27. Шкаф книжный тетин, ореховый. 28. Зеркальный шкаф, мамии. 29. Погребец. Картонка с военными значками. Трости. Военные сапоги. Воротнички и манжеты. Качающийся бювар. Диванчик с решеткой…»
Ну и опять там: «Картошка – 7.000.000. Дрова – 10.000.000. Лекарства – 5.000.000».
Согласимся, что при образе жизни, который вырисовывается из этих реестриков, людям было бы не до домика с мезонином, оставшегося на далекой лесной поляне, а фактически в другом мире, на другой как бы даже планете, открытой всем ветрам и всем бедам.
В Шахматово Блок больше не ездил, но видеть его видел, и много раз. Ну, во первых, не однажды видел во сне. В записных книжках читаем. «Снилось Шахматово: а а а…», «Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?», «Сны, сны опять: Шахматово по особенному…»
Во вторых, до самой смерти почти, уже в июле 1921 года (а умер в августе), Блок слабеющей рукой писал новые строки в поэму «Возмездие», ловя слабеющим уже воображением дорогие сердцу картины. Не исключено, что сам Блок слабел, а воображение работало обостренно, показывая все ярко и выпукло. Картины же эти, тотчас переносимые на бумагу, были картинами Шахматова. Так что без преувеличения можно сказать, что Блок жил Шахматовом до последнего вздоха, до последнего удара сердца, до последнего голубого огонька в затемняющемся мозгу.
Это писалось уже по памяти. Ничего в Шахматове в это время уже не было. Не было уже и самого Шахматова, как такового. Блок пережил его на каких нибудь две недели.
Лес, который со всех сторон окружал шахматовскую усадьбу и который сдерживался человеческой деятельностью, культурным садом, топором, пилой, заступом, ежечасным надзором, цветниками и грядами, полянами и дорожками, этот лес двинулся со всех сторон, как дружное войско или, вернее сказать, как толпа, и поглотил шахматовскую поляну, словно сомкнулись над ней зеленые волны.
4
Так прошло не менее сорока лет. В стране происходили разные события, менялся образ жизни, облик страны, менялось сознание людей. Коллективизация, строительство каналов, пятилетки. Распадались маленькие деревеньки, затихли разные там вечерние звоны, и сами церковки (беленькие по окрестным холмам) погасли, словно огоньки на сыром ветру. Зазвучали песни про Катюшу, про Каховку, про тачанку. Заурчали трактора на полях и самолеты в небе. Война дважды проутюжила землю взад и вперед, а шахматовская поляна спала и спала, затопленная зеленой волной леса. И так прошло, говорим, не сорок ли лет.
Ну, посещение Шахматова Петром Алексеевичем Журовым как бы не считается. Оно было по горячим следам, в 1924 году. Еще можно было разглядеть признаки сада, хотя и начавшего дичать, зарастать. Еще видны были, по словам Журова, обугленная земля, куски кирпича, обломки оконных наличников, маргаритки на лужайке, полукружие сирени и акаций, следы дорожек – «их мотив – закругление изгиб», дерновый диван… Это было еще пожарище, не залеченная природой рана, а потом то уж и потекли десятилетия со дня пожара: до тридцать первого года – одно десятилетие, до сорок первого – второе, до пятьдесят первого – третье, до шестьдесят первого…
После войны в Литературном музее в Москве работал фотографом Виктор Сергеевич Молчанов. Прямыми его обязанностями было, наверное, производить разные там фотокопии с документов, с рукописей, со старых фотографий, да еще запечатлевать происходящие в Москве литературные события: встречи, вечера, похороны, дабы накапливалась в музее своя фототека. Но, труженик и энтузиаст, Виктор Сергеевич не ограничивался этими обязанностями. Предпочитая всем видам транспорта велосипед с приспособленным к нему моторчиком, нагруженный фотоаппаратурой, он по размытым дорогам, по зарастающим травой колеям, по забытым тропинкам пробирался во все уголки Подмосковья и смежных областей в поисках известных, но иногда забытых литературных мест. О характере этого человека лучше всего говорит его ответ на один вопрос в полушутливой «алепинской анкете», а именно на вопрос: «Ваша любимая физическая работа?» (обычно отвечают: косить, колоть дрова и т. д.) – Виктор Сергеевич простодушно написал: «Переноска тяжестей».