Никогда нельзя отождествлять автора и его героев. Печорин – не Лермонтов, Евгений Онегин или Германн – не Пушкин, Левин – не Толстой… Но если бы Лермонтов не ездил на перекладных из Тифлиса, то и Печорин у него не поехал бы тем же путем, если бы Пушкин не был страстным любителем картежной игры, если бы Толстой не любил косить траву, то и Германн не погиб бы из за карт, то и Левин не оказался бы на покосе.
Вовсе это не Алеша Карамазов, а сам создатель романа, измученный каторгой, сомнениями, раздираемый психологическими и нравственными противоречиями, потерявший любимого сына, наконец «пал на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом…». И произошло это в центре России, в водовороте ее противоречий, в силе и блеске ее красоты – в козельской Оптиной пустыни.
Считается, что Лев Толстой был в Оптиной шесть раз, но на самом деле, может быть, больше. Почему же? Кажется, все ведь известно о Толстом до шага, до слова… Да, но было еще раннее детство.
Толстой рано осиротел, остался без матери. Мать ему заменила опекунша, сестра отца Александра Ильинична Остен Сакен, причем заменила не формально, но лаской, теплом, по существу. Эту духовно богатую, добрую женщину можно без натяжек считать второй матерью Льва Николаевича. Так вот она очень любила Оптину пустынь и, вероятно, возила туда своих племянников.
Первая зафиксированная поездка Толстого в Оптину относится к 1841 году, когда ему пришлось хоронить там, около Введенского собора, милую и дорогую сердцу Александру Ильиничну. Кстати сказать, на надгробном камне графини Остен Бакен высечены стихи тринадцатилетнего Льва Николаевича, можно сказать, первое его обнародованное произведение. Стихи очень слабы, и не потому, что автору их – тринадцать лет. Толстой и позже, в расцвете литературных сил, пробовал писать стихи, но не получались они у него. И не беда, достаточно того, что получалось в прозе. А стихи на могильном камне – вот они:
Таким образом, когда мы говорим «Оптина пустынь и Лев Толстой», мы должны иметь в виду не только литературную сторону этого явления, не только то, скажем, что «Отец Сергий» написан со всей его монастырской обстановкой с этого популярного прототипа, но и то, что сугубо личные моменты связывали Толстого с этим местом с детских лет. А ведь еще и любимая сестра Мария Николаевна монашествовала поблизости в Шамордине.
Поездка Льва Толстого в Оптину в 1877 году, во время работы над «Анной Карениной», больше связывается теперь с посещением Березичей, именья Оболенского, и мы эту поездку оставим на потом, а именно на то время, когда сами окажемся в Березичах, а теперь переключаемся на интереснейшее событие в биографии великого писателя, на его многодневное пешее путешествие или, вернее сказать, паломничество из Ясной Поляны в Оптину пустынь в 1881 году.
Когда думаешь об этом путешествии, приходят в голову побочные мысли.
Иисус Христос (по легенде) принес свое ученье две тысячи лет тому назад. Может быть, оно еще и потому дало такую вспышку, распространилось так широко и так надолго, что было (по легенде же) подкреплено делом, оплодотворено жертвой, крестными муками, а затем и смертью.
У Толстого тоже было свое учение. Если Христос, по существу того учения, которое мы называем христианством, ревизовал древних пророков, то Толстой пытался ревизовать христианство, вернее, не христианство как таковое, а церковь, выросшую на этом ученье и, по убеждению Толстого, исказившую это ученье, далеко отошедшую от него. Все же это была попытка не просто возвратиться к Христу в чистом виде, но расставить свои акценты. Церковников больше всего возмущало в Толстом, в частности, то, что он Евангелие читал с карандашом, вычеркивая, подчеркивая, комментируя и даже дописывая. Как это можно! Священный, канонический, незыблемый текст! Классика христианства… Классику нельзя ни исправлять, ни дописывать… Это же основа основ!
Однако Лев Толстой подчеркивал, вычеркивал, дописывал, исправлял и в конце концов создал свое «Евангелие», которое издавалось.
У Толстого были и последователи, ученики, толстовцы. Устраивались толстовские колонии, братства. Еще и теперь в разных странах мощно встретить толстовцев. Портреты нашего широкобородого Льва Николаевича висят у них почти как иконы.
Но ближайшие ученики и последователи, вроде Черткова, понимали, что новому учению для прочности и для вспышки нужна жертва, нужен подвиг. Таким подвигом им представлялся уход Толстого из Ясной Поляны, от семьи, от привычной жизни, короче говоря – уход. И конечно, если бы Толстой вовремя ушел бродить по Руси с котомкой, в лаптях и скитался бы два три десятка лет, страдая, терпя лишенья и проповедуя и личным примером скрепляя свою проповедь, то неизвестно еще, какой резонанс вызвал бы этот его поступок, какое действие на умы и души людей произвело бы его бродяжничество.
Чертков настаивал, Толстой не решался, но сознание необходимости жертвы все время жило в Толстом, а неосуществленность ее вызывала неудовлетворенность собой и раздраженность. Одно решительное действие, не будучи осуществленным, подменялось многими мелкими действиями, полумерами, вроде отказа от гонораров, осуждения близких, вечного недовольства своим образом жизни. Но многими мелкими действиями нельзя заменить одного большого, как нельзя через пропасть перепрыгнуть в два три приема. Вместо рывка получалась растянутая на десятилетия пробуксовка, то, что должно было быть взрывом, исходило постепенным шипеньем…
Жажда пострадать за свою идею проскользнула и в разговоре с Константином Николаевичем Леонтьевым в той же Оптиной. Константин Николаевич жил там, занимая домик по сю сторону монастырской стены. Вот этот разговор в записи самого Леонтьева:
«Он неисправим. Был любезен, но два часа спорил. Во время разговора я сказал: «Жаль, Лев Николаевич, что у меня мало фанатизма, А надо бы написать в Петербург, где у меня есть связи, чтобы вас сослали в Томск, и чтобы не позволили ни графине, ни дочерям вашим посещать вас, и чтобы денег посылали мало, а то вы положительно вредны».
Константин Николаевич думал, наверное, что Толстой, что называется, с жиру бесится, фрондирует и что легко фрондировать, имея состояние, усадьбу, крепкую семью, живя утонченной аристократической жизнью. А вот, мол, если бы в Томск… Но именно это и отвечало тайной мечте Толстого о жертве, о пострадании за идею. Он воскликнул: «Голубчик, Константин Николаевич! Напишите ради бога, чтобы меня сослали, Это моя мечта. Я делаю все возможное, чтобы компрометировать себя в глазах правительства, и все мне сходит с рук. Прошу вас, напишите».
Постоянное сознательное компрометирование себя в глазах правительства – это тоже была полумера, мелкое дело за неосуществленностью большого и главного.
Итак, была мечта о жертве, и были даже прикидки. Есть фотография: Толстой в армяке, с котомкой за плечами и с палкой в руках. Зачем бы графу рядиться в одежды странника и бродяги. Пушкин и Гоголь, Тургенев и Некрасов, Бунин и Куприн немало поездили по России, но передвигались они обычным для того времени способом, а если и ходили пешком, то в своей обычной одежде.
Паломничество Толстого в Оптину в 1881 году было, на мой взгляд, тоже такой прикидкой. Попробовать – а как оно будет на самом деле. Фактическая сторона этого путешествия хорошо известна, хотя бы из записок слуги Толстого Сергея Арбузова, который путешествовал вместе с ним. Одна из первых сценок:
«Лапти принесли в 9 часов, я понес их Льву Николаевичу и спросил, сейчас он станет обувать их или дойдет до г. Крапивны в сапогах. Лев Николаевич решил лапти надеть сейчас же, а мужику за работу двух пар лаптей велел заплатить 30 коп. В кабинет пришла графиня с сумкой, сшитой из простого холста; граф при моем содействии обулся в лапти по всем правилам крестьянского искусства, с онучами, и завязал их на ногах бечевкой…. Затем нам на плечи были приспособлены сумки с вещами… На путевые расходы Лев Николаевич дал мне двадцать рублей, а сколько взял с собой не знаю…»