— Красивым, — рискую я.
Да, эта фраза — словно из кино, но ведь я серьезно, абсолютно, черт побери, серьезно; хотя ее глаза и увлажняются, она мотает головой, а по лицу становится понятно, что зря я это сказал.
— Нет, — отвечает она. — Я сомневаюсь, что на генетическом уровне можно унаследовать что-то от тетушки.
— А как же Майлз?
— Он мертв.
— Но ведь тебе придется столкнуться со всякими последствиями.
Она улыбается.
— Габриель, погибло несколько человек. В Америке. Там уже давно об этом забыли.
Я смотрю на Дину, уже готовую идти; похоже, она все решила. Она тянется ко мне, чтобы поцеловать в щеку, я тоже целую ее в щеку. Обычно поцелуй в щеку понимается как знак завершения отношений, когда губы уже под запретом, но именно в щеку я и хочу ее поцеловать, хочу прикоснуться своей кожей к ее, чуть повернуть голову и почувствовать, как наши щеки сливаются в единое целое, и тут же заглотнуть — словно пловец, ныряющий под риф, — только не воздуха, а ощущения, памяти о ее коже. Дина тоже прижимается ко мне щекой, и на мгновение исчезает и кафе «Хангер», и Чалк-Фарм-роуд, и Лондон — весь мир исчезает, остается только ее кожа; когда я открываю глаза, то вижу, как она уходит — с лязгом открывающаяся дверь выпускает ее на улицу.
В какой-то момент у меня возникает желание догнать Дину, но как только закрывается дверь кафе, раздается скрип другой двери, едва приоткрывающейся, и я уже слышу гудение толпы возможностей и вариантов. Хотя какая-то часть меня — та, о которой я уже говорил, — хочет рыдать, и рыдать безутешно, другая часть меня уже подумывает о том, как много интересного я узнал о Бене и Элис, о той свободе действий, которая у меня теперь появилась. Поэтому я не пытаюсь догнать ее, а заказываю еще кофе и продолжаю сидеть, забывая обо всем, что говорил несколько минут назад; разрываюсь на части, противоречивый, как поцелуй насильника.
23
— Давай спросим у мамы. Айрин! А что у нас на обед?
— «Крошка Стю», дорогой. Целая кастрюля!
— Чудесно. Я прямо жду не дождусь.
— А подождать придется!
Это дом моего отца? В пятницу вечером на Салмон-стрит, 22, царит совершенно чуждая этому месту атмосфера домашнего уюта и буржуазной безмятежности. Будто в рекламе оказался.
— Что происходит? — интересуюсь я.
Я спрашиваю достаточно тихо, чтобы меня не было слышно, и отец мог так же тихо все объяснить, но он безучастно смотрит на меня, будто пункт о приветливом общении с мамой не был вычеркнут из брачного договора.
— Желаешь выпить, Габриель? — спрашивает он, подождав, пока мой вопрос растает в воздухе.
— Я бы не возражал, — отвечаю я, мысленно вздрагивая и убеждая себя в том, что в моем ответе подразумевалась ирония, просто я был слишком удивлен его поведением.
Отец отходит к совершенно ужасному застекленному шкафчику годов семидесятых, хотя кажется, будто он стоит здесь еще с пятидесятых, и берется за позолоченную ручку.
— Виски? Джин с тоником? Водка? Вино? В холодильнике еще лимонад есть…
— Вина, пожалуй.
— Красного или белого?
— Красного, — с подозрением отвечаю я.
Он достает бутылку и бокал из синего дымчатого стекла. В этот самый момент в комнату входит мама в переднике, на котором изображена центральная часть «Гинденбурга».
— Привет, бродяга! — говорит она и целует меня в щеку.
По-моему, я мог бы приехать и весь день бегать за ней по дому, как спаниель, но она все равно бы сказала это так, будто я уже целую вечность ее не навещал.
— Что у тебя новенького? — спрашивает она.
— Практически ничего.
— Ой, да ладно тебе. Я слышала, что твоя колонка в журнале Бена имеет большой успех.
— Да, — вторит отец, протягивая мне бокал, — похоже, Бену нравится, как у тебя выходит.
Что здесь творится? Отец не ругается — это уже настораживает, но он еще и проявляет отеческую заинтересованность в делах сына, а это и вовсе страшно.
— А Тина? Как она поживает?
— Дорогой, ее зовут Дина…
Глаза отца сверкнули яростью, так что еще не все потеряно.
— Я уверен, что ты говорила мне про Тину, — объясняет он, не теряя самообладания.
— Вечно он все путает, — со смехом говорит мне мама.
Я отчетливо слышу звук закипающей крови.
— Она вернулась в Америку, — отвечаю я.
Маму это явно расстроило.
— Правда? Может, она так, отдохнуть?
— Вряд ли.
Повисает молчание.
— Понятно, — говорит мама, и мне даже на мгновение кажется, что она сейчас расплачется.