Оставшиеся в очереди люди — это члены семьи, которых зовут на подобные мероприятия в качестве массовки: дядя Рэй, у которого проблемы с левым глазом и от которого пахнет капустой; его жена Аврил, метр шестьдесят на метр двадцать, которая вернулась к Рэю только полгода назад, а до того у нее была интрижка с Морисом Коутом, каким-то хиромантом из Нью-Молдена; их дочь Таня и сын Морис; а еще тетушка Бабблз, которая знает только одно слово: «прелестно!» Говоря о членах моей семьи, я на самом деле имею в виду членов семьи моей матери. У отца нет живых родственников, а даже если бы и были, то он вряд ли пригласил бы их сюда; он недолюбливает бабушку — понятно, что и маму тоже, но это немного другая история — и поэтому сидит в кресле за другим концом кофейного столика, намеренно игнорируя происходящее и сердито уткнувшись в роман Спайка Маллигана «Какой еще Роммель?», который он читает уже года полтора. Каждый раз, когда я смотрю на него, кажется, что он еще сильнее вжался в кресло.
— Спасибо, Таня! Спасибо, Морис! — улыбается бабушка, показывая всем золотую брошь в форме звезды Давида. У дяди Рэя при упоминании имени его сына слегка дергаются мышцы шеи, а это происходит, наверное, десять, двадцать раз в день; если бы только муж Ади был жив и мог сбежать с кем-нибудь по имени Саймон, она бы сэкономила на подтяжке лица. Морис и Таня на мгновение отрывают подозрительно нежный взгляд друг от друга, чтобы скромно улыбнуться Мутти, будто они сами купили подарок, а затем они опять замыкаются, смотрясь друг в друга, как в зеркало.
— Как там Ник? — слышу я звуки виолончели.
Смотрю на Элис, проскользнувшую под подбородком Бена, чтобы поговорить со мной. Мы не виделись с тех пор, как приключилась та история с Диной — «Та история с Диной» звучит как название песенки в варьете тридцатых годов, — и, зная, что она придет, я гадал, повлияет ли нарастающее необъяснимое чувство к ее сестре на мое раболепное отношение к ней; естественно, в последние две недели мои мысли во время бессонных ночей были расшиты не только ее изображениями. Я даже почувствовал какое-то воодушевление, выходя из автобуса и проходя по Эджвербери-лэйн, я думал, что меня не будет охватывать желание при одном виде Элис, что я не буду больше чувствовать ее безраздельной власти над собой. Но я не был готов отказаться от ее грудей.
По правде, это не так. Я сказал про груди стилистического контраста ради, хотя на них приходится процентов тридцать впечатления, которое производит Элис. На самом деле речь шла о ней. Я не готов отказаться от нее (зато иногда мне хочется закричать: «Я от всего откажусь ради тебя! От всего!»). Знаете, как бывает, когда внутри засядет невыразимая тоска? Когда лежишь без дела весь день и время от времени грудь будто разрывает? Или едешь на машине, но город вдруг кончается, и ты уже едешь мимо какого-то поля, а по радио играет хорошая музыка? И она такая неясная, эта тоска, будто это не тоска по чему-то, а просто тоска — просто душа ноет. Если честно, тоска по чему-то — это тоска по Элис.
— Это ханукальное блюдо, Мутти!
— Она и так знает, что это такое, Аврил.
— Прелестно!
— Ничего особенного, — говорю я Элис.
Она понимающе кивает — ворох черных кудряшек прижимается к широкой груди моего брата. Она, возможно, уже знает, но мне все равно не терпится рассказать о том, что я переспал с Диной, об этом малопонятном адюльтере.
— Он принимает антипсихотические препараты? — спрашивает она.
Я устаю изумляться осведомленности Элис о моей жизни. Хотя со стороны может показаться, будто мы ведем непринужденную беседу двух равных людей, в душе я ползаю перед ней на коленях, благодарный уже за то, что она вообще снизошла до разговора со мной, а все остальное — это уже что-то запредельное. Но, кроме того, есть в Элис еще и своего рода индифферентность ко всему, и я думаю, причиной тому не заносчивость или высокомерие, а безмятежность; она очертила свою жизнь кругом, который ей нет необходимости покидать, это здоровая незаинтересованность довольного жизнью человека.