«Стану ли я когда — нибудь настоящим художником? — думал он. — Пусть хоть неважнецким? Говорят, кое — какие способности у меня есть… Но я, похоже, совершенно разучился видеть. Я вижу не тот мир, что находится передо мной, а то, что скрыто внутри него, за его пределами, его темную суть… Тайные ужасы…»
Помолчав, он сказал:
— Знаете, Тинклер, я, пожалуй, прогуляюсь и сделаю несколько набросков.
— Так может, мне попросить повара приготовить вам корзинку с ланчем?
— Да не знаю я! — Эрнест чуть не сорвался во второй раз и заставил себя сказать гораздо спокойнее: — Хорошо, я сперва позавтракаю, а потом решу и скажу вам.
— Вот и прекрасно, сэр, — спокойно откликнулся Тинклер.
Приняв ванну, побрившись и одевшись, Эрнест, впрочем, едва прикоснулся к завтраку и теперь медленно брел через вестибюль к той двери, что вела в сад. Каждое, даже самое незначительное усилие требовало от него прямо — таки невероятных душевных затрат, а уж что касается принятия важных решений… Мрачно размышляя о том, что ведет себя в высшей степени невоспитанно по отношению к верному Тинклеру, который стал для него тем, чем не смог бы, наверное, стать и самый лучший друг, Эрнест уже готов был открыть дверь на террасу, когда зычный голос тети Аглаи остановил его, пожелав доброго утра.
Резко обернувшись и поскользнувшись на паркетном полу, он лицом к лицу столкнулся с теткой, с ног до головы одетой в черное: траур она носила со дня смерти мужа, сраженного инфлуэнцей[1] три года назад. В принципе, отведенный для обязательного ношения траура срок давно истек, но тетя Аглая явно решила уподобиться королеве Виктории, до смерти носившей траур по своему Альберту. В остальных аспектах, правда, ни малейшего сходства с королевой у нее не наблюдалось, да и принц Альберт, бывший, как известно, небольшого роста, вряд ли соблазнился бы пышным бюстом статной Аглаи, весьма сильно затянутым в корсет.
Но хуже всего было то, что взаимоотношения тети с окружающими стали столь же строгими и негнущимися, как и ее корсеты. Когда дядя Родрик был еще жив, а Эрнест несколько раз, получив отпуск на фронте, приезжал к ним отдохнуть, с теткой вроде бы еще можно было иметь дело; она способна была даже произвести неплохое впечатление, если не считать ее дурацкого снобизма, связанного с чрезмерно трепетным отношением к собственному статусу супруги владетельного аристократа. Теперь же она называла себя не иначе как хозяйкой замка Уэлсток — иначе говоря, считала себя официальной хранительницей не только своих владений, но и здешних законов, норм поведения и самой жизни «собственных вассалов». И Эрнест, разумеется, невольно оказался в их числе.
Он не успел ответить на приветствие тетки, ибо она продолжила:
— Между прочим, совершенно неподходящий наряд для святой обедни!
Мрачная религиозность тоже стала одной из непременных составляющих ее нового облика. Она возобновила «семейные» моления, которые Эрнест скрепя сердце все же посещал, ибо «негоже показывать слугам, что между хозяевами существуют какие — то разногласия». Однако про себя он все это считал «полным дерьмом».
Через открытую в столовую дверь ему было видно, как горничная убирает со стола. И он, стараясь говорить как можно тише, чтобы не услышала девушка, вежливо сообщил «дорогой тете»:
— А я, между прочим, в церковь и не собирался, тетушка.
Она придвинулась ближе, горой нависая над ним:
— Молодой человек! Я достаточно натерпелась от вас по причине вашего якобы надорванного душевного равновесия! Однако вы начинаете испытывать мое терпение. Вы здесь уже целый месяц, и доктор Касл уверяет меня, что поправляетесь вы весьма неплохо. Надеюсь, в ближайшем времени вы все же сочтете нужным поразмыслить над тем, какое гостеприимство я оказываю вам и в каком неоплатном долгу вы, как и все мы, впрочем, перед нашим Создателем!
Казалось, вся кровь разом отхлынула у него от лица; он прямо — таки физически ощущал, как побелели его щеки. Крепко сцепив пальцы — он был настолько взбешен, что, казалось, может и ударить эту лицемерную старую суку, — он скрипнул от злости зубами и едва слышно процедил:
— У меня нет и не может быть никаких долгов перед Богом, допустившим эту чудовищную, грязную войну!
И, прежде чем тетка успела обрушиться на него с обвинениями в богохульстве, он резко распахнул дверь и выскочил на залитое ярким солнечным светом крыльцо, забыв и шляпу, и трость, на которую всегда опирался при ходьбе.
В церкви звонил колокол. Один — единственный. И Эрнесту с его растревоженной душой этот звон показался похоронным.