Выбрать главу

— Кто такой? Друга встретил? — стал спрашивать имеющий право спрашивать хранитель. — А, может, ты цыганский барон? — Хранитель протянул руку к шапочке Крашева.

— Ты не тычь… — яростно шепнул Крашев, не отвлекая внимания маленьких людей за зеленым забором, и дернул крепкую ткань одежды.

— Так-а-ак… Интересно. В трезвяк захотел? — протянул охраняющий окружающую жизнь хранитель и наложил на Крашева обе руки. — Вперед… — приказал он другому хранителю. — Свезем обоих. Там разберемся…

«Идиот! Я — директор завода! Я — замначальника Главка! Я — депутат горсовета! Я…» — хотел заорать Крашев и тут он вдруг с ужасом понял, что в том, расколовшем его сознание миге он не директор завода. С завода его перевели в Главк. Но и в Главке он еще толком не оформился. У него даже нет пропуска, а тот, что был на директора, он сдал. Он нигде не прописан: ни на Урале, ни в Москве. Он уже не депутат, и у него нет никакой депутатской защиты. В старых спортивных штанах, в линялой штормовке, в маленькой не прикрывающей его кудрей шапочке — он никто, или не́кто, напоминающий бича. И с еще бо́льшим ужасом он понял, что он пьян. Он выпил стакан материнского вина… Сейчас его привезут в этот самый «трезвяк», осмотрят, опишут все его родинки и другие части тела, выяснят насчет венерических заболеваний, насчет судимостей, проведут эту самую реакцию Раппопорта и установят легкую стадию опьянения, а может, и среднюю… И пока не выяснится, что он замначальника Главка, вся эта телега будет катиться и катиться… Да и как выяснится? Документов у него нет… Разрешат позвонить в Главк? Заместителю, который ниже его рангом? А может, в министерство? Фанерному Быку?

Он представил себе удивленные, ледяные глаза Фанерного Быка и ледяные глаза всех «других людей». Что с ним происходит? Похоже, он сходит с ума… Он подрался с Ширей, чуть-чуть не сорвал стоп-кран и не остановил поезд, и вот опять… Опять он попадает в какое-то разверстое, остановившееся время.

Ему до боли в голове захотелось выскочить из этого провала, выпрыгнуть из этого треснувшего времени, любым путем выскользнуть из остановившегося, дурацкого мига. Вернуться в свое, уже наступившее будущее, в котором не было бы сегодняшнего утра, не было идиотской мысли о прогулке, не было выпитого стакана вина, не было этого трезво-пьяного калеки и не было этих чутких, настороженно державших его рук… Но жизнь строилась теперь по не понятным ему законам. И в ней все это было…

Но ведь можно было и по-другому зализать, заделать этот миг. Можно было — резко! сверху! — вывернув свои руки, ударить по рукам этого пинкертона, от которого пытаются убежать даже кособокие, тощезадые дохляки. Это был самый простой и надежный выход. И в лес! В этих кроссовках он убежит от сотни таких хранителей. Дорогу он запомнил. Через десять минут он дома. А в квартиру он никого не пустит. Даже если его найдут. Законы, слава богу, он знает. Впрочем, до этого дело не дойдет. Если за ним и побежит, то только один — тот, который держит его сейчас. Он маленький и с пузцом уже… Хотя и крепкий… Но эта крепкость только помеха его ногам.

Он уже чуть скосил глаза, оглядывая тропку, по которой пришел. Триста-четыреста метров до речушки, потом плотина, а потом и дом. Всего пятьсот метров кросса. А ведь когда-то он пробегал эти полкилометра за минуту. Так что никакие не десять… Две-три минуты и все — и нет этого проклятого мига. Его — одетого во все спортивное — даже останавливать никто не будет. А дома он примет душ, позвонит Фанерному Быку, потом в Главк, за ним пришлют машину и все — он среди «других людей» и забудет и этот лес, и грустный, ожидавший его автомобиль, и этого хранителя с пузцом.

Он знал, как быстро освободиться от державших его чужих рук. Свою руку надо резко крутануть в сторону чужого большого пальца. В нем меньше силы, чем в четырех. Он знал это давно, от классической борьбы, которой занимались они с Ширей. Знал он это не разумом — это знали его схваченные сейчас руки. И руки его, вспомнив это, ловко и быстро крутнувшись вокруг чужих, стали свободны. Это были микроны еще неосознанной свободы, и теперь надо было увеличивать эту свободу. Для верности надо было оттолкнуть чужие руки, ударить по ним сверху… А можно было развернуться и бежать от этих рук, увеличивая свободу и приближаясь к своему будущему, в котором было все так понятно и спокойно.

Он не сделал ни того, ни другого. Он просто грубо и резко оттолкнул мешавшее его будущему тело с пузцом. Желтая, посыпанная песком тропинка была пуста… И тут он встретился с теплыми глазами тощего человека. В них светилась надежда свободы. Свободы, которой не было в нем самом. И опять услышал он слова тощего: «Брат… Матерью клянусь». И в них тоже была надежда. И бурным, мощным, все заглушающим потоком лилась надежда свободы от счастья маленьких людей за спиной Гулливера.