Выбрать главу

Кутузова нельзя понять, если не знать его глубокой веры и надежды на Бога. Пред Бородинским боем, в своем приказе, он говорит, что «возлагает всё упование на помощь Всевышнего и на храбрость и неустрашимость русских воинов». А из Тарутинского лагеря 20-го сентября пишет: «Да всесильная десница Божия, управляющая судьбами царств, поможет нам преодолеть врага нашего»… Надо еще сказать, что Кутузова глубоко оскорбляло кощунственное отношение врага к православным церквам и святыням Кремля. Церкви перестали быть церквами. Враг их обращал в конюшни и амбары. Это вызывало великий гнев в Кутузове. Как и многие православные русские люди, он страдал, что святыни кремлевские, Богу посвященные, не оглашаются церковной молитвой. И когда 8-го октября генерал Дохтуров, явившись к Кутузову, доложил ему, что «Москва оставлена неприятелем», престарелый вождь российского воинства, обратившись к образу Спасителя, воскликнул: «Боже, Спаситель, наконец, Ты внял молитве нашей и с сей минуты Россия спасена»… В донесении, посланном Императору Александру по случаю изгнания вражеских войск из России, Кутузов призывает россиян возносить молитву Всевышнему… Верующему человеку нельзя без волнения слышать о мужественной и смиренной вере Кутузова.

22-го февраля 1813 года, из города Калиша, преследуя Наполеона, окруженный почестями, осыпанный наградами, Кутузов пишет своей жене: «…я всё скитаюсь окружен дымом, который называют славою; но к чему постороннему не сделаешься равнодушным? Я тогда только счастлив, когда спокойно думаю о своем семействе и молюсь за их Богу»… Два чувства хранил в себе победитель Наполеона: что слава его окружавшая есть — дым и то, что истинное счастье всякого человека только в Боге.

После первой отечественной войны была выбита в России медаль и слова на ней были: «Н е н а м, н е н а м, н о И м е н и Т в о е м у». Это слова псалма: «Не нам, не нам, но Имени Твоему, Господи, дай славу!» — Поистине, славен человек — и народ — который ищет не своей, а Божьей Славы.

10. ТОРЖЕСТВО ЧЕЛОВЕЧНОСТИ — ТУРГЕНЕВСКИЙ ОБРАЗ

Сто лет тому назад, в 1852 году, вышла одна из самых замечательных книг русской литературы: «Записки охотника» — Тургенева. Рассказы, до того печатавшиеся отдельно, были собраны вместе и, может быть, впервые в русской истории с такою ясностью открылся пред миром образ русского крестьянина, русского простого человека. В реформы шестидесятых годов «Записки охотника» внесли огромный вклад. Тургеневские образы стоят пред глазами всех… Эти Касьяны с Красивой Мечи, эти мальчики с Бежина Луга, эти певцы, Хори и Калинычи живут жизнью, не меньшею, чем жили сто лет назад, а большею еще, — они открылись миллионам своих потомков, а так же и другим народам. И ни один образ из этих тургеневских, может быть, не запечатлелся так в мировой литературе, а также в чутком русском сознании, как образ Луши, Лукерьи из «Живых мощей». Я хочу сейчас остановиться на важнейшей стороне этого рассказа, которую можно было бы назвать откровением души или торжеством бессмертного в тленном, т о р ж е с т в о м ч е л о в е ч н о с т и ч е л о в е к а.

Безнадежно больная девушка Лукерья лежит почти без движения в малом деревенском сарайчике, куда ставят ульи на зиму. Там ее, случайно, находит Тургенев. Он знал раньше Лукерью красавицей, невестой…

Оказывается она, перед самой свадьбой своей, упала, что-то повредилось в ней и доктора не помогли; и вот ее положили в сарайчик. Телом своим Лукерья так высохла и потемнела, что в деревне прозвали ее «живыми мощами». Казалось бы, и сознание ее должно было бы «определиться» этим бытием, также почернеть и высохнуть, — если думать материалистически… Однако, этого совсем не произошло, а получилось обратное тому; как нередко происходит с русскими людьми, в опровержение материалистической философии, по которой материальное бытие должно всегда определять сознание человека. С русскими женщинами, особенно, так не выходит. Великое и святое терпение их проверено и веками и последними десятилетиями… Тело Лукерьи почернело, а душа ее просветлела и приобрела особенную чуткость в восприятии мира и правды высшего, сверхмирного бытия… Тургенев стоял пораженный тем, что он увидел: «Возможно ли? Эта мумия — Лукерья, первая красавица во всей нашей дворне, — высокая, белая, румяная — хохотунья и плясунья, певунья!»… Седьмой год лежит Лукерья, — летом в плетушке этой, а как холодно станет, относят ее в предбанник. «Кто же за тобой ходит? Присматривает кто?» «А добрые люди здесь есть тоже, — отвечает Лукерья. — Меня не оставляют. Да и ходьбы за мной не много. Есть то, почитай, что не ем ничего, а вода — вон она в кружке-то: всегда стоит припасенная, чистая, ключевая вода. До кружки-то я сама дотянуться могу: одна рука у меня еще действовать может»… «И не скучно, не жутко тебе, моя бедная Лукерья?» — «А что будешь делать?… Сперва очень томно было, а потом привыкла, обтерпелась — ничего; иным еще хуже бывает». Тургенев удивился тому, что она думает о тех, к о м у х у ж е. Обычно ведь люди думают о тех, к о м у л у ч ш е, и мучаются ропотом, завистью… Но вот живет Лукерья, человек материально более бедный и обездоленный, чем все пролетарии мира. И не определяется душа ее злом. Не проклинает, а благословляет она творение. «У иного и пристанища нет, — поясняет Лукерья, — а иной слепой и глухой. А я, слава Богу, вижу прекрасно и все слышу. И запах я всякий чувствовать могу, самый какой ни на есть слабый! Гречиха в поле зацветет или липа в саду — мне и сказывать не надо: я первая сейчас слышу. Лишь бы ветерком оттуда потянуло. Нет, что Бога гневить? — многим хуже бывает. Хоть бы то взять: иной здоровый человек очень легко согрешить может; а от меня сам грех отошел. Намеднись отец Алексей, священник, стал меня причащать, да и говорит: тебя, мол, исповедовать нечего: разве ты в твоем состоянии согрешить можешь? — Но я ему ответила; а мысленный грех, батюшка?»… — Образ подлинной праведницы, сильного духом русского человека встает в этом безыскусственном, правдивом образе Лукерьи. Художник не только в ы р а з и л жизнь, в ее последней тайне, он открыл человеческую бессмертную душу, не зависящую, в своей глубине, ни от чего внешнего, ни от каких материальных или экономических условий. Лукерья достигла того состояния целостности и высшей простоты духа, когда человек мыслит уже не рациональным рассудком, а интуицией, духом, сердцем своего бытия. Это есть состояние с е р д е ч н о й ч и с т о т ы, что есть начало уже Царствия Божия в человеке. Лукерья приучила себя не думать, не вспоминать, а только созерцать жизнь. «Спать-то я не всегда могу. Хоть больших болей у меня нет, а ноет у меня в самом нутре, и в костях тоже; не дает спать, как следует. Нет… а так лежу я себе, лежу — полеживаю — и не думаю; ч у ю, ч т о ж и в а, д ы ш у — и в с я я т у т. (Обнаженное восприятие жизни, как б ы т и я!). Смотрю, слушаю. Пчелы на пасеке жужжат, да гудят; голубь на крышу сядет и заворкует; курочка-наседочка зайдет с цыплятами крошек поклевать; а то воробей залетит или бабочка — а мне очень приятно». А зимой «хоть и темно, а всё слушать есть что: сверчок затрещит, али мышь где скрестись станет… Вот тут-то и хорошо: н е д у м а т ь! А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. — Только немного я знаю их этих самых молитв. Да и что я стану Господу Богу наскучать? О чем я Его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал Он мне Крест — значит меня любит… Прочту Отче Наш, Богородицу, Акафист всем скорбящим, да и опять полеживаю себе безо всякой думочки». Тургенев в каком-то оцепенении слушал Лукерью. В ответ на его предложение перевести ее в городскую больницу, она стала просить ее не трогать. «Я там только больше муки приму… Вы вот не поверите — а лежу я иногда так-то одна… и словно никого в целом свете кроме меня нету… И ч у д и т с я м н е, б у д т о, ч т о м е н я о с e н и т… Возьмет меня размышление — даже удивительно!»… То, что здесь открывает Лукерья, — есть область религиозного познания. Этого «никак нельзя сказать: не растолкуешь. Да и забывается оно потом. Придет, словно как тучка прольется, свежо так, хорошо станет, а что такое было — не поймешь! Только думается мне: будь около меня люди — ничего бы этого не было и ничего бы я не чувствовала, окромя своего несчастья».