Сергей громко произнес непонятную сакральную фразу:
— Ставим в камеру по сто двадцать в поддон.
И рабочий процесс пошел. Саши с шумными выдохами, как вольники или дзюдоисты, бросали коробки на шумно ползущую ленту транспортера. Остальные захватывали по две штуки в руки и скорым шагом несли в дальний угол склада, где находилась обитая жестью холодильная камера. В камере зашкаливало за минус двадцать и дул сильный искусственный ветер, создаваемый вентиляторами, это чтобы мясо не тухло. Здесь мы выкладывали коробки до самого потолка.
Будучи последним в очереди за работой, я обнаружил техники переноски: одни грузчики предпочитали нести коробки за лямки по одной в каждой руке, другие прижимали пару к груди. Второй способ был более эргономичным, и в нем сквозило нечто-то музыкальное: так держит гармонь веселый пьяный гармонист.
Пробный рейс от транспортера до холодильника прошел на удивление легко. Я даже успел подумать, что выбрал непыльную работенку. Но когда количество перенесенных «гармоней» перевалило за сотню, я тяжело дышал и покрылся потом, как будто только что покрыл Лену. Мои коллеги только прибавили темпа: смотря под ноги, они шли друг за другом, словно большие муравьи, полностью сосредоточенные на процессе ходьбы. Это была медитация — единение низкого с высоким — через пот и монотонность.
Посмотрев по сторонам, я увидел гуру. Гуру был одет в синий халат, овечью безрукавку, валенки и высокую пыжиковую шапку. Гуру имел тело тучной женщины, питающейся картошкой и луком, в стадии ПКС. Когда мимо проносили коробку, гуру ставил черточку в лохматом гроссбухе. Женщину-гуру звали Анной Владимировной, или кладовщиком. Анна Владимировна ставила черточки согласно мешкам и коробкам, затем суммировала их при помощи счетов и имела сменщицу-клона Нину Владимировну. Обе они тайком от Керима после двенадцати начинали пить горькую. Нина была размером поменьше, думала дольше, и черточки в гроссбухе рисовала не так ровно, как Анна. Копия всегда хуже оригинала.
Впрочем, скоро я перестал заниматься психоанализом: вес коробок в моих руках возрастал с каждой ходкой. Не умея уходить от работы в нирвану подобно опытным грузчикам, я готовился упасть в обморок.
Но я не упал, а вошел. В состояние транса: вегетативная нервная система, которая более развита у животных, отключила все прочие сенсоры. Я продолжал носить коробки в холодильник и даже начал передвигаться быстрее. Я стал инфузорией-туфелькой, одноклеточной, элементарной частицей реального сектора экономики, которая не нуждается в индивидах.
Позже ребята рассказали мне, что когда машина была разгружена, я продолжал деловито ходить взад вперед, не выпуская коробки из рук. Хождение продолжалось до тех пор, пока Сергей не поймал меня за подол куртки и не щелкнул по носу.
Он сунул мне сигарету и сказал:
— Кури быстро. Скоро разгружать сахар. Сможешь?
Я только вздохнул.
— Ну и прекрасно, — бригадир засмеялся.
Не знаю, что в этом было смешного, но следом за сахаром пришла другая машина, а потом и еще одна.
Это был сложный день, похожий на вечность в аду…
Прощаясь с ребятами, я хотел сказать им, что больше сюда не вернусь, потому что боюсь превратиться в ослика. Объяснить, что с каждым днем, прожитым здесь, ослиное в них и во мне будет крепчать, и однажды все мы превратимся в тягловых бессловесных животных. Но меня опередил Саня, он начал травить анекдот. Анекдот был сальный и бородатый, но все громко заржали, все, кроме меня: я решил приберечь остатки сил, чтобы целым добраться до дома.
На улице стоял вечер. Мягкий свет фонарей и легкий мороз располагали к неспешной прогулке, бутылочке пива и приятному бессмысленному разговору. Что, собственно, и происходило вокруг. Меня обгоняли, мне шли навстречу беспечные пары и тройки, веселые, сильные и красивые. Только я один был понурый, усталый, грязный, измотанный черной работой. Я шел, с трудом переставляя ноги, с руками, опущенными вдоль туловища, подобно военнопленному. Асфальт под ногами был вязким, словно я двигался по раскисшему весеннему полю. Периодически возникало желание сесть и уснуть, но я боялся, что менты примут меня за пьяного и заберут в вытрезвитель…
— Ну, как? — спросила Лена, когда наконец я ввалился домой.
Она была накрашена как Красная шапочка с конфетной обертки и пахла какао-бобами. Я выглядел как пойманный Серый волк и пах старым салом и прелыми шерстяными носками.
— Это каторга, — ответил я коротко.
В коридоре я повстречал Генофона. Тот ничтоже сумняшеся решил, что я пьян. Впрочем, на его месте я бы тоже так посчитал. От усталости глаза у меня были как у плюшевого медведя, я и был медведем, которому глупые жестокие дети весь день пытались оторвать руки, ноги и голову.
— Работать устроился, — догадался сосед, — может, выпьешь?
— Не сейчас, — отмахнулся я.
— Уже на работе с мужиками того? — предположил он, щелкнув под подбородком.
— Просто устал… Дядя Ген, неужели теперь придется вот так всю жизнь усераться за кусок хлеба и за то, чтобы баба тебе дала?
— Ясен хер, — осклабился Генофон. — Жизнь — борьба. Много слоев борьбы. Я как личность борюсь с Серафимой за право выпить, за право ее поиметь, если она, к примеру, не хочет. Как водопроводчик и член профсоюза я борюсь с бригадиром за хорошие участки работы, чтоб не говно из унитаза качать в коммуналке за стакан бормотухи, а джакузи поставить у какого-нибудь кооператора за «беленькую» литруху. Как член общества, в качестве винтика государства, я борюсь с Америкой за права всех трудящихся всех цветов кожи… Так что борьба идет постоянно и ведется она во всех слоях бытия. Это есть тот самый естественный, как говорится, отбор.
— Куда нас отбирают, дядя Гена?
— Ну, этого я не знаю, — Генофон в задумчивости ковырнул нос. — Может, для будущего.
— И что же, это всё, для чего мы живем?
— Скажешь… Жизнь интересная штука. Столько в ней всяких возможностей. Вот, скажем, у тебя выходной. Ты проснулся, побрился, выпил сто грамм, съел яичницу, схватил Серафиму за жопу. И тебе уже хорошо. Но это еще не все, еще времени — одиннадцать часов утра. Впереди только возможности. Можно сходить в зоопарк, в кино. На танцы, если ты холост. Если лето, за грибами можно на электричке рвануть. Футбол посмотреть или концерт послушать. Ну, и выпить одновременно. Так что не дрейфь, Витюха, жить можно и нужно. Посмотри на меня, я тридцать два года работаю, и ничего. На папу Карлу не похож, вроде.
Я посмотрел на Генофона: маленький, сморщенный, высушенный нуждой и водкой, он улыбался. Или же просто не научился закрывать рот. Видимо, не случайно природой задумана некая группа людей, которыми в случае экологической катастрофы с братьями нашими меньшими можно было бы укомплектовать цирки и зоопарки, пересадив из квартир в питомники.
— Что, не нравлюсь? Ну да, я не Ален Делон. И даже не Черный Панкратов. И денег у меня нет. И профессия вонючая. И жизнь вонючая по совокупности. И все о чем мечтал — не сбылось. Но в петлю не полезу, — Генофон ударил себя кулаком в сухую грудь. — Есть у меня свой угол, даже две комнаты. И Серафима меня любит. А я ее за это бить буду. И пить буду все равно. Потому я — мужчина. И ты, Витек, веди себя как мужчина. Уважай себя, что бы ни произошло. Ставь себя на людях круто. Кури, бухай, Ленку мутузь…
Генофон находился в той стадии опьянения, когда уже не мог повторить сказанное еще раз. Тем не менее, мне стало легче от его слов.
Вернувшись из душа, я взял в руки Лену, как будто она была моей вещью, рабыней, игрушкой для секса. Я не допускал возражений, я заработал это право тяжелым трудом…
На следующий день я проснулся в шесть утра без будильника. Мышцы болели, но двигались. В голове было пусто, только где-то за левым ухом чуть слышно шумела кровь. Лена не шелохнулась, она спала, как убитая. Я пнул ее в зад и встал с постели. Сварил и съел «Геркулес», оделся во вчерашние шмотки и, словно под гипнозом, отправился на склад Героглы перетаскивать с места на место мешки и коробки.