– Берите, берите.
"Рот затыкает конфетами…" – злобно подумал Мося. Но сдержался. Он устроил на своем широкоскулом глиняном лице улыбку, такую же сладкую и сверкающую, как вынутый цукат.
– Товарищ Маргулиес… Даю честное благородное слово… Пусть мне никогда не видеть родную мать. Пусть мне не видеть своих сестричек и братиков. Дайте распоряжение второй смене.
Он с мольбой посмотрел на Корнеева.
– Товарищ прораб, поддержите.
Корнеев быстро сделал два круга по комнате. Комната была так мала, что эти два круга имели вид двух поворотов ключа.
– В самом деле, Давид. Надо решать. Ты ж видишь – ребята с ума сходят.
– Определенно, – поддержал Мося. – Ребята с ума сходят, вы же видите, товарищ Маргулиес. Дайте распоряжение Ермакову.
Корнеев круто подвернул под себя табуретку и сел рядом с Маргулиесом.
– Ну? Так как же ты думаешь, Давид?
– Это насчет чего?
Корнеев вытер ладонью лоб.
Рука Маргулиеса оставалась на весу. Он забыл ее опустить. Его занимали исключительно счета. Его отвлекали лишними вопросами. В руке качался кулек.
Мося выскочил из конторки. К чертовой матери! Довольно! Надо крыть на свой риск и страх, и никаких Маргулиесов. Дело идет о чести, о славе, о доблести, а он – сунул брови в паршивые, тысячу раз проверенные счета и сидит как бревно. Нет! Надо прямо к ребятам, прямо – к Ермакову. А с такими, как Маргулиес, дела не сделаешь.
Мося кипел и не мог взять себя в руки. Он готов был кусаться.
Мося родился в Батуме, в романтическом городе, полном головокружительных колониальных запахов, в городе пальм, фесок, бамбуковых стульев, иностранных матросов, контрабандистов, нефти, малиновых башмаков, малярии; в русских субтропиках, где буйволы сидят по горло в горячем болоте, выставив бородатые лица с дремучими свитками рогов, закинутых на спину; где лаковые турецкие горы выложены потертыми до основы ковриками чайных плантаций; где ночью в окрестностях кричат шакалы; где в самшитовых рощах гремит выстрел пограничника; где дачная железнодорожная ветка, растущая вдоль моря, вдруг превращается в ветку банана, под которой станционная баба на циновке торгует семечками и мандаринами; где аджарское солнце обжигает людей, как гончар свои горшки, давая им цвет, звук и закал…
У Моси был неистовый темперамент южанина и не вполне безукоризненная биография мальчишки, видавшего за свои двадцать три года всякие виды.
Три месяца тому назад он приехал на строительство, объявив, что у него в дороге пропали документы. В конторе постройкома по этому поводу не выразили никакого удивления.
Его послали на участок.
Первую ночь он провел в палатке на горе. Он смотрел с горы на шестьдесят пять квадратных километров земли, сплошь покрытой огнями. Он стал их считать, насчитал пятьсот сорок шесть и бросил.
Он стоял, очарованный, как бродяга перед витриной ювелирного магазина в незнакомом городе, ночью.
Огни дышали, испарялись, сверкали и текли, как слава. Слава лежала на земле. Нужно было только протянуть руку.
Мося протянул руку.
Две недели он катал стерлинг. Две – стоял мотористом у бетономешалки. Он проявил необычайные способности. Через месяц его сделали десятником. Он отказался от выходных дней.
Его имя не сходило с красной доски участка. Красная доска стала его славой.
Но этого было слишком мало.
Неистовый темперамент не мог удовольствоваться такой скромной славой. Мося спал и видел во сне свое имя напечатанным в "Известиях". Он видел на своей груди орден Трудового Знамени. Со страстной настойчивостью он мечтал о необычайном поступке, о громком событии, об исключительном случае.
Теперь представлялся этот исключительный случай. Мировой рекорд по кладке бетона. И он, этот мировой рекорд, может быть поставлен на дежурстве другого десятника.
Эта мысль приводила в отчаяние и бешенство.
Мосе казалось, что время несется, перегоняя самое себя. Время делало час в минуту. Каждая минута грозила потерей случая и славы.
Вчера ночью Ермаков напоролся щекой на арматурный прут. Железо было ржаво. Рана гноилась. Повысилась температура. Щека раздулась.
Ермаков вышел на смену с забинтованной головой.
Он был очень высок: белая бульба забинтованной головы виднелась на помосте. Ермаков проверял барабан бетономешалки. Помост окружала смена, готовая к работе.
Было восемь часов.
Опалубщики вгоняли последние гвозди. Арматурщики убирали проволоку.
Мосино лицо блестело, как каштан.
– Ну, как дело? – неразборчиво сказал Ермаков сквозь бинт, закрывающий губы. Он с трудом повернул жарко забинтованную голову, неповоротливую, как водолазный шлем.