Выбрать главу

- Что такое шум времени? Вот над городом летит аэроплан. Сначала мы слышим шум. Заметьте себе - шум.

- Да, да. Сначала мы слышим шум. Дорогой Леонард. Послушайте. Это очень интересно, то, что он говорит. Я угадываю вашу мысль. Но дальше, дальше. Итак - сначала шум.

- Сначала шум. Вслед за шумом мы видим появившийся над ребром крыши самолет.

- Ну да. Шум предшествует и сопутствует его полету. Не так ли? И что же вы в этом видите?

- Скорость звука соперничает со скоростью полета. Техника борется со временем.

- Ах, техника... - Мистер Рай Руп поморщился. - Да, техника...

Налбандов положил обе руки на голову палки. Руки были покрыты таким густым слоем пыли, что казались в замшевых перчатках.

Он смотрел прямо перед собой тусклыми суженными глазами.

Он продолжал:

- Но звук делает тысячу километров в час, в то время как аэроплан шестьсот. Звук побеждает. Звук предшествует полету.

- А, Леонард? Правильно! Природа побеждает технику, это моя мысль.

- Но всегда ли так будет? - продолжал Налбандов. - Что невероятного в том, что самолет будет делать вместо шестисот километров в час - тысячу и больше? Это будет через год, через полгода, может быть, и сейчас... И тогда машина достигнет скорости звука.

- Это очень интересно. Слушайте, слушайте, машина достигнет скорости звука.

- И тогда, - резко и громко сказал Налбандов, - мы увидим чудо. Совершенно безмолвно появится самолет и с чудовищной быстротой, но и в чудовищном безмолвии, пронесется над нами. И лишь через некоторое время пронесется по его следу громадный шум, яростный шум времени, побежденного техникой...

- Ах, техника... Но законы природы...

- Законы природы неизменны, - отрезал Налбандов, - они косны и консервативны. Они заперты сами в себе и не могут выйти из своего заключения. Человеческий же гений безграничен.

- Вы поэт, - сказал мистер Рай Руп, улыбаясь.

- Нет, я инженер, большевик, - грубо ответил Налбандов. - Мы достигнем скорости света и станем бессмертными.

- Если выдержит ваше бедное земное человеческое сердце, - с религиозным вздохом сказал мистер Рай Руп, складывая руки на животе и хитро поглядывая на Налбандова.

"Он прав", - подумал Налбандов и сказал:

- Оно выдержит. Будьте уверены.

XXXIII

Зеленый пульмановский вагон с розеткой ордена Ленина стоял в тупике, в самой середине площадки доменного цеха.

Месяца два тому назад его подали сюда, отцепили от состава и путь закидали шпалами.

В него тотчас провели электричество и телефон.

Вагон стал домом, конторой, постоянной принадлежностью участка.

Такой вид имела выездная редакция газеты "Комсомольская правда".

Это был полевой штаб, выдвинутый на линию огня.

Здесь он остановился.

Но, остановившись в пространстве, вагон продолжал двигаться во времени.

Время неслось, ежеминутно видоизменяя вокруг него пространство.

Ощущения неподвижности не было.

Против окон вагона то подымались красные горы глины, то открывались провалы котлованов, блестела далекая вода; мелькали провозимые на платформах мосты, портальные краны; появлялись и вдруг исчезали и появлялись опять, как станции, - будки, сараи, столбы, бочки...

Стекла дрожали от не прекращающегося ни днем, ни ночью грохота проезжающих тракторов, электровозов, грузовиков, от дробного стука пневматических молотков и перфораторов.

Неслось время, с каждым днем увеличивая свою быстроту, и несся во времени зеленый пульмановский вагон с ленинским профилем, как бы еще дыша железным дымом Златоуста, папоротниками Миасса, антрацитом Караганды, сверканьем Челябы, всей свежестью и силой Большого Урала, всем своим сделанным в пространстве и времени маршрутом.

В дверях вагона стоял парень в голубой ситцевой косоворотке, с мокрой темно-рыжей головой, зеркально причесанной назад.

Он выколачивал из медного солдатского чайника старую заварку.

Это был метранпаж.

Вагонная ступенька находилась слишком высоко над полотном.

Маргулиес сильно задрал ногу.

Метранпаж протянул ему крепкую руку. Пожимая ее, Маргулиес легко и упруго взлетел на площадку.

- Давно к нам не заходил чай пить, товарищ Маргулиес.

- Вот - зашел.

- Милости вашей просим.

- Хозяева дома?

- Как же. Сидят.

Легко отпирая толстые, ладно пригнанные, массивные и бесшумные двери, Маргулиес вошел в вагон.

Желтая, рубчатая, лаковая его внутренность была приспособлена для надобностей газеты.

Первые два купе и прилегающая к ним часть коридора были превращены в довольно обширное помещение походной типографии.

Здесь стояли две наборные кассы, цинковый стол метранпажа и ручной печатный станок "американка" с толстым жирно-черным диском.

Сюда врывалось из сухих грязных окон давно перевалившее за полдень солнце.

Оно жгло стены, усиливало типографский запах керосина и цинка, доводя его до чада.

Следы поливки блестели на полу темно-лиловыми глянцевыми восьмерками.

Капля сверкающей воды катались и сворачивались в пыли, как пилюли.

В соседнем купе послышался голос, кричащий в телефон. Там находилась собственно редакция. Оттуда валил сиреневый табачный дым.

Маргулиес вошел.

Ответственный редактор - Вл. Кутайсов - лежал ничком на лавке, застланной серым байковым одеялом.

Уткнувшись головой в тощую подушку, он разговаривал по телефону.

Он держал трубку обеими руками, пытаясь в то же время закрыть как-нибудь плечом свободное ухо. В купе было слишком шумно. Ему мешали.

Колотя носками расстегнутых сандалий в пол, косо двигая спиной, оправляя задравшийся пиджак, мотая развалившимися на стороны желтыми семинарскими волосами, он грубо и напористо кричал в трубку:

- А я тебе еще раз заявляю, дорогой товарищ, что это дело не выйдет. Не выйдет это дело, дорогой товарищ. Заявляю категорически: не выйдет. Не выйдет. Нет, нет, ты мне лучше ничего не говори. Не выйдет. Понял? Точка. Не выйдет...

Не глядя, Кутайсов протянул руку назад, поймал Маргулиеса за рукав и потянул вниз.

- Будь здоров, Давид. Седай. Сейчас я кончу. Мы уже кое-что наметили. Да нет, ну тебя, это я не тебе, - продолжал он, смеясь, в телефон. - С тобой, друг, кончено. Что? Только ты нас, главное дело, не пугай. Пожалуйста. Хоть в Политбюро жалуйся. Не выйдет. Ну, точка. До свиданья. Точка, точка. Не выйдет. Иди знаешь куда!..

Под окном на скрипучей корзине, заткнутой щепкой, сидел очень маленький аккуратный секретарь редакции Тригер. Это был совсем почти мальчик.

На нем был серый пуловер в черных ромбиках и тоже сандалии, но аккуратно застегнутые.

Он держал на коленях тетрадку. Опустив выпуклые, несколько воспаленные еврейские глаза, он старательно писал, но вместе с тем слушал и то, что говорил в телефон Кутайсов, и то, что говорил третий и последний член редакции, поэт Слободкин.

Ищенко сидел на другой лавке, тоже застланной одеялом, но не байковым, а стеганым, малиновым.

Он сидел, подобрав под лавку босые ноги, накручивал на палец и раскручивал чуб и изредка сумрачно перебивал Слободкина.

Слободкин - высокий и юный, с молочно-голубой свежевыбритой головой, коричневым лицом, в очках, но не пылевых, а обыкновенных маленьких стальных увеличительных очках, - сутуло стоял перед Ищенко, положив ему на плечи свои большие пористые руки.

Он говорил густо и неторопливо, окающим волжским говором:

- Вот что тебе скажу, друг мой Ищенко. Только ты не волнуйся, не волнуйся. На Челябе натолкнулись мы на такой факт. Приходит к нам в вагон тоже такой вот, как ты, бригадир. Бетонщик тоже. И заявляет...

Ищенко, не слушая, упрямо смотрел в пол.

- А я тебе, Слободкин, говорю одно. Не будет того, чтоб ваш Ханумов всю жизнь над нами смеялся. Не будет того.

- Вот чудило... Да при чем Ханумов!..

- Все равно не будет этого.