* * *
На пятом десятке впервые
я вижу в лицо подлеца.
Ухмылки беззубо-кривые,
конечно, не красят лица.
Пусть с внешностью носятся снобы,
но бьют, все живое гася,
бессонные гейзеры злобы
оттуда, где были глаза.
Замешан на лжи и на скотстве,
на почве обжорства плечист…
Поймавшись на внутреннем сходстве,
за сердце б схватился фашист.
Налжет, обворует, застрелит,
больных старушенций кумир.
А вдруг эта раса заселит
мой лучший,
мой страждущий мир?
Тревожат набат те, кто правы,
сжимающие кулаки.
Но нет на подонка управы:
ни шерсть не видна,
ни клыки.
А он и о труп не споткнется,
смердящий везде атавизм,
ходячий Освенцим всему,
что зовется
до ужаса коротко — жизнь.
УЗЕЛОК НА ПАМЯТЬ
Одна поэтесса сказала,
что свитер прекрасный связала
знакомой для мужа ее.
Другая — с таким интересом! —
(он редко присущ поэтессам)
спросила: «А после чего?»
Вязальщица грустно вздохнула
и так беззащитно взглянула,
ответив: «Не после, а для.
Он в курточке ходит…
Смекнула?
А в небе уже просверкнула
жестокая суть февраля».
«Ну, так для чего ж ты вязала?
Ты что-то мне недосказала…
Уж не доверяешь ли мне?!»
«Да просто связала я свитер,
чтоб парень отправился в Питер,
ведь там холоднее вдвойне».
«Аг-га, — согласилась другая,
от новости изнемогая,—
и что же, он свитер надел?»
«Конечно. А ты бы подруге
в такой отказала услуге?
Ведь вяжущий стан поредел».
«Ну, что ты, ну, что ты,
ну, что ты!
Я знаю твои все работы…»
«О чем ты?»
«Конечно, о вязке…
Ты только не бойся огласки:
неважно, кто строил нам «глазки»,
неважно, и кто в них глядел…»
И та поэтесса, поверьте,
что верила в снадобье шерсти,
так и не сумела понять:
друзья, что вязать заказали,
от дома ей вдруг отказали,
в буфете чураются, в зале…
За то я, чтобы завязали,
свои языки завязали
те, кто нам мешает…
вязать.
* * *
Быт командировочный не сладок.
У молодок в новеньких ларьках
и у старых
вековечных бабок
ищешь пищу.
Натощак — никак.
Что за наважденье?
Юг ли, север
(расстоянье голодом сотри),
предлагает привокзальный сервис
«камбалу в томате» и сырки.
А в стакане странное броженье,
боязно так сразу отпивать…
Требуется сверхвоображенье,
чтоб напиток
«кофе» называть.
Что же это, люди дорогие?
Где ж они
(ответ: ищи-свищи),
ведра яблок, огурцы тугие,
жареные куры и лещи?
Я против излишков и разгулов,
но изъят, как рифма из стиха,
прошлый
привокзальный
пир Лукуллов.
А взамен?
Демьянова уха.
Незнакомые перроны пахли
молодой картошкой из кулька…
Не хочу я киселя из пачки,
дайте мне парного молока!
Мы простые смертные, не боги.
И, наверно, все понятно здесь:
ведь Россия круглый год
в дороге.
Едущей России надо есть.
С ПОЗИЦИИ ЛЕВОЙ НОГИ
(Шуточные размышления в экстремальной ситуации)
I. ЭКСПОЗИЦИЯ
Ах, знать бы,
куда я иду!
А шла я по первому снегу,
как будто по пенному следу,
вернее, по белому льду.
Зачем
в облаках я парила?
Зачем
презирала перила?
Они бы на спуске спасли…
Конечности левой скольженье
напомнило о притяженьи
припудренной снегом земли.
II. ЭКЗЕКУЦИЯ
Конечно, в приемном покое
на ногу махнули рукою
и мне указали на дверь,
где сняли с ноги моей шину
и вызвали срочно мужчину,
в руках у которого дрель.
Дрель стала с восторгом визжать,
подобно бездарной солистке.
Не только уйти по-английски,
по-русски-то не убежать!
Мой дух от наркоза был весел,
когда он мне ногу подвесил,
мой рот пересохший изрек:
«За шею бы надо, браток…»
И вдруг, на глазах хорошея,
он шепоту внял моему:
«Еще пригодится вам шея,
а вот голова…ни к чему!»
III. АДАПТАЦИЯ
И вот я в палате. О, боги!
Не жжет никого мой глагол.
Здесь только про ноги, про ноги…
А я не играю в футбол.
Студенты с доцентом в обнимку
глазами приклеены к снимку.
Взглянула украдкой и я…
И что же? Вот честное слово:
не Гурченко, не Пугачева —
лишь голая голень моя.
Всем стало немного неловко,
спасла нас рентгенустановка—
царица больничных реклам.
Она погудела негромко,
и, только закончилась съемка,
вновь ноги пошли по рукам.