Скульптор Леонид Хоботов проснулся неожиданно, и сразу же понял, уснуть больше не сможет, хотя было около четырех часов утра. Слышался перестук колес поездов, гремели составы, абсолютно не слышные днем. Близость Белорусского вокзала давала о себе знать особенно по ночам, когда город погружался в сон, когда жители дома спали. В руках Хоботова появился странный зуд, он понял, что вот сейчас начинается именно то, к чему он стремился в последние месяцы – появилось желание работать, причем неистребимое, настолько сильное, что перебивало сон, желание есть, пить.
Он быстро оделся, боясь, что это ощущение – покалывание в кончиках пальцев – исчезнет и руки станут непослушными, чужими, такими же, как у всех людей.
– Быстрее, быстрее! – шептал он сам себе.
В данный момент Хоботову было все едино, что делать. Нашелся бы дома кусок глины, он принялся бы его мять прямо здесь, не обращая внимания, ни на грязь, ни на мусор. Но глина и пластилин находились в мастерской. В квартире он лишь спал, правда, иногда оставался ночевать и в мастерской, это случалось, когда силы покидали его, когда все силы уже были отданы работе и даже добраться до дома, пройти каких-то полкилометра он не мог.
Он выскочил из подъезда, даже не почистив зубы, не попив кофе, и побежал к мастерской. Он бежал будто на пожар, в расстегнутом пальто, в сбившейся на бок шапке, шарф развевался на ветру. Он бежал по лужам, по снегу, он торопился.
«Глина меня ждет, зовет к себе, как больной зовет врача, способного его исцелить. Руки, руки просят ее податливой упругости».
Он воткнул ключ в дверь мастерской, резко повернул его. Заскочило бы что-нибудь в замке, он скорее всего сломал бы ключ. Скульптор открыл мастерскую, стал повсюду зажигать свет, сбросил пальто прямо на диван, туда же швырнул шапку, шарф, свитер, буквально сорвал с себя майку, вырвал брючный ремень. Теперь ему было абсолютно все равно, как он выглядит.
От яркого света мастерская стала напоминать операционную. Огромный кожаный фартук, похожий на фартук мясника, только испачканный не кровью, а глиной, краской, гипсом, прикрыл его тело.
Хоботов зашел в угол мастерской, опустился на колени и поднял тяжелый дощатый люк, под которым в яме лежала глина. Он тут же огромными кусками принялся выбрасывать ее наверх. Глина была холодная, влажная, на ощупь почти живая. На ней оставались следы прикосновений, следы его пальцев и ладоней. Каркас будущей скульптуры был уже сделан давно, но Леонид Хоботов не мог приступить к работе. Он не мог работать в спокойном состоянии, он ждал вдохновения.
И вот, наконец, свершилось. Чувства его буквально захлестывали, топили в себе. Он принялся таскать куски глины к станку, бросал их на грязный целлофан.
– Ну, ну, скорее! – бормотал он.
Затем подошел к огромному магнитофону и, изловчившись, нажал на клавишу большим пальцем правой ноги. Музыка буквально взвыла, наполняя мастерскую.
– Хорошо, – прошептал скульптор, бросаясь к станку, покрывая гнутую ржавую проволоку вязкой глиной. – Быстрее, быстрее! – торопил он сам себя, торопил свои руки.
Он не обращал внимания, что его лицо уже мокрое от пота, что все его сильное большое тело стало влажным и липким.
– Ну же, ну! Вот так! – он выворачивал куски влажной глины.
И голый каркас, бестелесный, холодный, постепенно стал приобретать очертания человеческих фигур, пока еще грубых, но уже живых, наполненных чувствами, силой и движением. Иногда он хватал деревянный молоток, стучал по каркасу, иногда руками, как хирург вправляет суставы, выгибал проволоку и быстрыми движениями сильных пальцев возвращал глину на свои места.
– Ну вот оно! Вот оно!
Скульптура начала оживать, из бесформенной, грубой превращалась в часть жизни. Глина принимала очертания человеческих тел, наполненных страшной энергией. Тела хранили в себе конвульсивные движения человека, пытающегося вырваться, освободиться от петли. А петлей являлась огромная змея – единственное, что пока не давалось Хоботову.
– Ну, ну, что такое?! – он уже трижды срывал, глину с толстой ржавой проволоки.
Но формы пока были неубедительными, змея выходила какой-то мертвой, бутафорской. Не было в ней движения, стремительности, не было силы. Лишь один изгиб получился убедительным – вокруг шеи бородатого мужчины. Там тело удава казалось живым, казалось, оно в самом деле сжимает голову железным обручем, даже треск костей чудился. Но одним неосторожным движением, пытаясь улучшить, скульптор все испортил и остановился. Он уже забыл о том, что кончилась музыка, и только сейчас, опомнившись, увидел, что за окном день, заметил, что за стеклянным потолком летят низкие серые облака, а электрическое освещение сделалось бесполезным.
Он подошел и локтем опустил ручку рубильника. Мастерская мгновенно стала серой. Скульптура на станке дышала, в ней осталось что-то колдовское от безумной ночи, что-то ужасное, патологическое, отталкивающее и влекущее одновременно. Скульптура напоминала расчлененное человеческое тело, и смотреть на это страшно, и оторваться невозможно.
Вздох вырвался из открытого рта скульптора. Затем он скрежетнул зубами и грязной рукой вытащил из шкафа бутылку виски. Отвернул пробку и та, упав, покатилась по полу, высоко подскакивая. Хоботов подбил ее ногой, сбрасывая в разверстую, как могила, яму с глиной, а затем принялся пить, давясь, захлебываясь, жадно глотая сорокаградусную жидкость. Он не обращал внимания на то, что спиртное течет по подбородку, по кожаному фартуку, прорезая русло в мокрой глине.
Наконец он вздохнул и привалился к стене. Дальше работать не имело смысла. Он знал, если что и сделает, это будет не то, что ночью, когда чувствовалось покалывание в пальцах. Глину потом придется отрывать, мять, по новой набрасывать, срывать, пока вновь не придет вдохновение.
Хоботов сидел прямо на полу, глядя на то, что успел сделать, и не верил, будто сделал это не он, словно существовало два разных человека. Один из них бежал по улице, спеша в мастерскую, мял глину, набрасывая ее на каркас, срезал петлей, протыкал стеком, бил молотком – так, как бьют мясо на разделочной доске.
Второй же человек был беспомощным и слабым, сил у него не осталось даже на то, чтобы подняться, принять душ и помыть руки. Ему хотелось, чтобы хоть кто-то сейчас оказался рядом, подал руку, помог встать.
Большая дверь мастерской открылась. Хоботов повернул голову и заморгал, словно бы увидел призрак.
На пороге мастерской стояла Наталья Болотова, держа в руках кофр с фототехникой.
– А вот и я. Смотрю, работа сдвинулась с мертвой точки?
– Сдвинулась и остановилась, – загадочно сказал скульптор.
– Можно войти?
Вместо ответа Хоботов кивнул и повел рукой, дескать, входи, располагайся, где хочешь, ты меня абсолютно не интересуешь.
Женщина смотрела то на скульптора, сидящего под стеной, то на его творение. И то, и другое производили неизгладимое впечатление. Даже не раздевшись, она принялась распаковывать фотоаппараты, накручивать объектив.
– Сидите, не двигайтесь.
– Я же просил тебя обращаться ко мне на «ты».
Зажги сигарету.
– Странная просьба.
– Руки мокрые.
– Ясно.
Покорно, как ученица, журналистка прикурила сигарету, причем дамскую, подала ее скульптору. Тот, стараясь не испачкать фильтр, сунул сигарету в рот, жадно затянулся. Огонек пополз по сигарете и остановился почти на середине. Лишь после этого скульптор выпустил дым через нос, и тонкий столбик серого пепла, похожий на личинку, упал на мокрый фартук, зашипел.
– Хорошо, – произнес Хоботов.
– Я сфотографирую.
– Делай, что хочешь. Правда, я в таком виде… – небрежно бросил скульптор, высовывая из-под кожаного фартука босые ноги, перепачканные глиной.
– Так даже здорово, – сказала журналистка и принялась нажимать на кнопку.
Вспышка заставляла скульптора недовольно морщиться, прикрывать глаза. А Болотова обходила его то справа, то слева, то приседала перед ним на корточки и фотографировала.
– А это можно снять?
– Снимай, – бросил Хоботов.