– А ты бы его узнал?
– Конечно, узнал бы. Я на память не жалуюсь, помню даже тех, кто в кафе два или три раза бывал.
– Да, это хорошо, – Забродов развернул лист бумаги и принялся рассматривать портрет мужчины.
– А руки какие у него были?
– Здоровые, пальцы толстые, как у лодочника.
– Почему как у лодочника? – спросил Забродов.
– У меня дядя-лодочник на Оке, так у него мизинец толще моего большого пальца. Понимаете, он на веслах лет сорок, каждый день гребет, гребет, вот пальцы и становятся такими сильными.
– Ты думаешь, он гребец?
– Не знаю. Может, в детстве греблей занимался, очень сильный.
– А роста какого?
– Ростом он с вас, где-то метр семьдесят восемь, может, быть метр восемьдесят. Но высоким не выглядит, потому что плечи очень широкие.
– А как он был одет? Пиджак, свитер, шарф, брюки, шарф хороший, дорогой? Часы какие у него были?
– Какие часы, не помню, не видел. Вполне может быть, их у него и не было.
– Так ты говоришь, Борис, смог бы его опознать?
– Конечно, узнал бы! Если зайдет, сразу позвоню.
Мне и полковник сказал это сделать.
– Хорошо, хорошо… – пробормотал Забродов, – спасибо тебе, Борис, – Забродов пожал руку и заспешил к себе.
Уже в машине, когда повернул ключ в замке зажигания, Забродову показалось, в памяти промелькнуло лицо мужчины.
«Где-то я его видел. Видел похожего человека. Но где, когда?» – и Забродов, уже проводя джип сквозь узкую арку, судорожно пытался вспомнить, где, при каких обстоятельствах и в какой компании видел похожего мужчину.
Мещеряков уже стоял во дворе. Мужчины взглянули друг другу в глаза, пожали руки.
– Как дела? Ладно, не говори, – сказал Илларион, – знаю, тебе худо, вижу.
– Да уж, досталось. Особенно страшно, Илларион, говорить о смерти близким.
– Понимаю.
– Чем ты занимаешься?
– Практически ничем.
– Ты какой-то напряженный? – спросил Мещеряков.
– Напряженный, – признался Забродов. – Я видел сейчас фоторобот, мне кажется, я этого мужчину где-то видел и не могу вспомнить. Провал в памяти, понимаешь, Андрей, провал! Пошли.
Они поднимались наверх, на последний этаж, поднимались не спеша. Каждый из них был погружен в свои мысли.
– Варвара плакала, ты себе не можешь представить. А сын держался.
– Почему не могу представить? Мне тоже приходилось быть плохим гонцом и приносить скверные вести.
Наверное, правильно в старину делали, что гонца с плохими вестями убивали.
– Ну что, вспомнил?
– Нет, не вспомнил, – честно признался Забродов. – Никогда такого не было, всегда лица вспоминал легко и сразу же вспоминал обстоятельства, при которых видел того или иного человека. А тут что-то другое.
– Что другое, Илларион?
– Не знаю, не знаю, Андрей… Присаживайся.
– Не раздевайся, сейчас поедем к Сорокину, он с тобой хочет встретиться.
– Сорокин? – переспросил Забродов.
– У Сорокина дурные предположения на твой счет.
– В смысле?
– Что ты как-то причастен к убийству Штурмина.
– Да брось ты, – улыбнулся Илларион, – если бы я остался с ним…
– А почему ты не остался?
– Он хотел побыть один.
– Так и сказал?
– Я понял, что ему лучше всего посидеть, поду мать, взвесить все «за» и «против».
– Взвесил… – зло произнес Мещеряков. – Лучше бы он сразу согласился, тогда ничего бы этого не было.
– Было бы, – сказал Забродов. – Если человеку на роду написано быть убитым, то его наверняка убьют. А у меня даже предчувствие было, что Штурмин странный.
– Илларион, ты опять начинаешь мистические теории излагать. Ничего этого нет! – Нет, можешь не верить, если не хочешь, но я знаю, что так и есть.
От полковника Сорокина Илларион вернулся домой в еще более тягостном состоянии. На душе стало паршиво, словно бы туда вылили ушат помоев. Он не находил себе места, руки ни к чему не лежали. Брал книгу, вертел, тут же ставил на полку, брал вторую, открывал, пробегал несколько строк и со злостью захлопывал. Схватил нож, бросил в спил липы, послушал, как дрожит и гудит лезвие, чертыхнулся.
Теперь у него был фоторобот. Он взял лист бумаги со стола полковника, и то и дело возвращался к рассматриванию изображения бородатого мужчины.
Только через два дня после того, как Хоботов убил и выбросил возле акведука тело майора ГРУ Льва Штурмина, скульптор понял, что его жизни угрожает опасность. А ведь он еще не успел сделать то, что задумал, не успел отлить из бронзы уже законченную скульптуру. Он съездил на завод, договорился с мастерами, что через несколько дней они прямо у него в мастерской снимут форму, а затем форму осторожно перевезут на завод, соберут и отольют скульптуру из бронзы. Деньги на это у Хоботова были отложены. А даже если бы денег и не было, то он прекрасно понимал, эта скульптура последняя в его жизни, и ради того, чтобы начатое довести до конца, он продаст все – мастерскую, квартиру, машину, но обязательно отольет «Лаокоона» из бронзы.
Наталья Болотова принесла статью, Хоботов прочел ее, статья понравилась. Ведь там была изложена его теория о том, что произведение становится только тогда великим, когда вокруг него, как оправа вокруг бриллианта, существует миф, легенда. И чем страшнее, таинственнее эта легенда, тем притягательнее и величественнее воспринимается произведение.
С легендой все было в порядке, легенда существовала. Правда, она еще не стала известна публике, но Хоботов понимал, придет время. Может неделя, может, две или месяц, и все всплывет, а его «Лаокоон» станет одной из самых известных скульптур в истории искусств.
«Да, тогда обо мне станут говорить не только специалисты, тогда я стану великим».
Он вполне дружелюбно простился с Болотовой, поблагодарил ее за работу и на прощание сказал:
– Скоро обо мне заговорят все.
– Из-за статьи?
– Да нет, не из-за статьи, – сказал Леонид Хоботов и расхохотался, причем так, как может хохотать лишь человек, сошедший с ума.
От этого смеха даже мороз пробежал по спине Натальи, и она постаралась ни на секунду не задерживаться в мастерской, а покинуть ее скорее. Закрылась дверь, а Хоботов бегал по мастерской вокруг скульптуры. Он даже схватил газету с заметкой, подчеркнутой маркером, и размахивал ею как воин, захвативший окоп, размахивает флагом.
– Вот! Вот! – выкрикивал он. – Скоро о тебе заговорят, – как к живой, обращался он к скульптуре, укрытой влажной мешковиной. – О тебе заговорят все, фотографии напечатают во всех журналах. О тебе снимут фильм, все будут смотреть и удивляться. Нет, восхищаться не будут, смотреть на тебя станут со страхом, с ужасом. Только бы успеть! Только бы успеть!
Хоботов остановился, словно наткнувшись на невидимую стену.
– Этот щенок! Мерзавец! Он же меня может опознать, может выдать раньше времени.
Щенком и мерзавцем Хоботов назвал официанта, который обслуживал его и Штурмина в кафе.
– Да, да, сволочь! Да, да, мерзавец! Ты меня можешь опознать, ты свидетель, – и Хоботов стал раздеваться, – э, нет, приятель, никому ты ничего не скажешь, правда? Конечно, никому не скажешь. Мы с тобой встретимся. Правда, встретимся? И ты станешь еще одним предложением в страшной легенде вокруг моей скульптуры, ты станешь еще одним моим подвигом. Уж не сомневайся в этом. Я тебя запомнил. Может, ты запомнил меня не очень, а я твое круглое личико с гладкими волосенками, гаденыш, запомнил, хорошо запомнил. Если б ты знал, приятель, как мало тебе осталось, ты бы, наверное, от страха наделал в штаны. Вы же все трусы, для вас жизнь – самое ценное, а самое ценное в жизни – не сама жизнь, а легенда, миф, который делает жизнь полной смысла.
В ноль пятнадцать официант кафе «Парадиз» покидал свое рабочее место. Он был в дубленке, в теплой шапке. В правой руке Борис нес бумажный пакет с едой. Он простился с коллегами и вышел во двор, где стоял его серый «фольксваген-гольф». Он достал из кармана ключи от автомобиля, сработала сигнализация. Борис открыл дверцу.