В своей повести я пытаюсь противопоставить этому трагифарсу, этим «оккупационным» настроениям, этому погружению во тьму — иную атмосферу, иные краски, иной язык и делаю это в соответствии с моей личной позицией человека, который вынужден жить в дурдоме, но вовсе не обязан быть сумасшедшим. Поэтому в моей повести есть нечто от сказки, обычной, ничем не примечательной сказки, нечто от гротеска, быть может, даже что-то от еврейского анекдота, ибо самые лучшие анекдоты — еврейские, если они рассказываются евреями и повествуют о евреях, которые смеются над евреями. Хорошо ли, что именно в такой тональности написан «Поточек»?
Вместо ответа я позволю себе привести отрывок из письма одного читателя (ему за тридцать, но еще нет сорока, он еврей, то есть из него сделали еврея, хотя, по правде говоря, ему очень хотелось быть поляком. Немного пишет, очень много читает, и если бы существовали премии для выдающихся читателей, то я бы отдал свой голос именно за него. Разумеется, не потому, что он читал «Поточека» и тот ему очень понравился, а потому, что он и вправду прекрасный читатель. И еще одно, может, самое главное: у него полно комплексов — потому что он эмигрант, потому что живет не в Польше, потому что не то еврей, не то поляк, потому что в жизни ничего не добился, потому что даже не сидел в марте, когда другие сидели — его не хотели сажать за решетку, предпочли выпроводить из Польши — потому что рабочий класс обманут, потому что это не социализм, потому что нужно вернуться к Марксу, на худой конец можно и к Троцкому… и т. д., и т. п. Сколько во всем этом патологии — психической, конечно, — не знаю, сколько снобизма и смешения понятий — тоже не знаю, но мне кажется, — всего понемногу).
Однако ближе к делу — вот отрывок из его письма: «К счастью, застала меня тут Ваша книга, пан Шимон. Наконец-то — книга, которая не так смертельно серьезна и напыщена, как все, что в последнее время в состоянии предложить наша захолустная, внутренняя и внешняя, политическая и аполитичная польская эмиграция. Наконец кто-то (Вы) предлагает читателю игру, развлечение, приглашает его в соавторы».
Прерву в этом месте на минуту, чтобы сказать, что я уже кое-что писывал, но никогда писанием не развлекался. Только «Поточек» впервые предоставил мне возможность позабавиться по-настоящему — я забавлялся, когда писал, и писал, забавляясь. Оказывается, что мой читатель забавлялся, читая.
«Самое главное для меня в этой повести, — пишет он дальше, — это ее эскизность, сиюминутность, ибо эта повесть „несерьезна“, и потому действует очищающе. Единственное, в чем я ее могу упрекнуть — это все-таки избыток серьезности (и, пожалуй, многозначительных намеков) в самом ее конце. Как это здорово, что Вы, пан Шимон, на минуту позволили мне посмеяться над тем, что внушает мне страх».
Я не очень хорошо понимаю, откуда здесь «эскизность» и «сиюминутность» — но это и не имеет значения. Самое главное — что повесть «действует очищающе», и с этим я могу себя поздравить, даже если бы она так действовала только на одного читателя. И еще: «посмеяться над тем, что внушает мне страх». Если он пишет искренне — а я верю, что это так, — то цель повести достигнута!
Прошу прощения за то, что так расписался, но такой уж я человек. Нельзя меня тянуть за язык — заговорю, как вот Вас сейчас. Спасибо, что дочитали до конца.
10 ноября 1972 г.
Дорогой пан Хенрик — так, пожалуй, будет лучше, ибо менее официально, а, стало быть, свободнее будут наши мысли, которые ничтожный Поточек (подумать только — именно он!) столкнул в единоборстве (по Вашему выражению).
Что касается меня, то я, хоть и был, подобно маленькому Юзеку, «запуганным еврейским паршивцем», — от стычек один на один никогда не уклонялся и теперь тем более уклоняться не намерен. Только вот не знаю, стоит ли нам ломать копья, чтобы реабилитировать «запуганного еврейского паршивца». Дело в том, что там, где я рос, т. е. во Львове, слово «паршивец» можно было услышать из уст матери как с прилагательным «мерзкий», так и с местоимением «наш». И далее: «запуганный». По-моему, это не то же самое, что «трусливый». Застращать — прошу прощения, нагнать страху, запугать — можно любого «героя». Чувство страха — не национальная черта, не характеризует оно и социальной группы: это чувство знакомо каждому без исключения человеку со здоровой психикой и оно, скорее всего, обусловлено инстинктом самосохранения человеческого организма. И трус не тот, кто боится — боится каждый! — но тот, кто не может преодолеть в себе нормального состояния страха. Маленький Юзек, как почти все еврейские дети в гойских дворах Львова (я тоже), чаще всего бывал, запуган, или, если угодно, «вышколен в страхе». Взявшись писать «Время…», я не собирался заниматься таким «запуганным еврейским паршивцем», который поборол свой страх — но именно таким, как Юзек, который страха своего не преодолел и вырос (как Поточек) тряпкой, ничтожеством.