Почему же я выбрал себе Поточека ничтожного, а не отважного? Не знаю, читали ли Вы «Дневник Нины Карсов» и, главное, обратили ли Вы внимание вот на этот отрывок (цитирую):
«А что ты понимаешь под экстремальной ситуацией? — Угрозу физическому существованию целой общности людей. Например, гитлеровскую оккупацию. — В ситуации, которую ты называешь экстремальной, перед лицом опасности физического уничтожения мы сохранили в себе лучшие человеческие качества: чувство собственного достоинства, честь и отвагу. Ибо только благодаря им мы брались за пистолет или гранату, чтобы уничтожать оккупантов, чтобы спасти не только себя (о себе мы тогда не думали), но именно ту общность, ту социальную первооснову, с которой мы чувствовали себя связанными, как часть с целым. (…) Я говорю об этом потому, что знаком с иной ситуацией, еще более экстремальной: когда нам угрожает не физическое уничтожение, но моральное падение» (стр. 266).
Четыре года спустя, когда я уже был в Лондоне, ту же мысль, значительно проще, а потому значительно лучше выраженную, я нашел у Юзефа Мацкевича в книге «Об этом лучше промолчать» (мы Вам ее выслали). Мацкевич пишет, что гитлеризм превращал нас (речь идет о поляках) в героев, а коммунизм — в дерьмо!
Где был Поточек во время оккупации, мы не знаем. Видимо, на Востоке, там для него не было экстремальной ситуации. Одним словом, где-то и как-то он уцелел (не в гетто, где погибли его родители), и всплыл на страницах книги в ситуации поистине экстремальной, в которой нам угрожает моральное падение, которая превращает нас в дерьмо, а Поточека — в тряпку (что одно и то же).
Вы пишете, что прочли историю Юзефов иначе, чем я ее написал. Если это действительно так, то либо Вы не умеете читать, либо я не умею писать, либо… И тут мы найдем ответ на наш вопрос. «Время…» — это повесть, как говорится, многоплановая, во всяком случае я стремился к тому, чтобы она такою была.
Кроме того, а, может быть, и прежде всего — это повесть о том, как пишутся повести, и более того — насмешка над творческой мастерской писателя, и в этом смысле — издевка, как Вы выражаетесь. Верно! Издевка над писанием повести! Издевка над Поточеком, который есть не кто иной, как писатель (плохой писатель, и я Вам это докажу), и который пишет повесть, чтобы заслужить у товарища Секретаря милостивое прощение — за то, что он скрыл свою фамилию и свое еврейское происхождение. Гротескно здесь именно то, что этот самый Поточек изменил фамилию и скрыл свое происхождение потому, что тогда так было удобно партии, потому что так хотела партия. Ведь если бы партия этого не хотела, разве он, Поточек, решился бы на такое? Да никогда в жизни! Однако теперь партия хочет чего-то совершенно иного, она даже осуждает факт сокрытия происхождения (но не кулацкого, например, — тут уже действительно было бы что скрывать), а именно национального происхождения. Хотя так ли я прав насчет кулацкого происхождения? Может, насчет кулацкого и прав, но уже не насчет шляхетского, которое в свое время осуждалось, а ныне даже желательно. Не в этом, однако, дело. Дело в том, что Поточек, который, как говорят русские, «держит нос по ветру», вместо того, чтобы пойти к товарищу Секретарю и выложить ему всю правду-матку о своем происхождении, продолжает его скрывать, а акт исповеди хочет облечь в литературную форму, в форму солидной повести, за которую он получит государственную премию, и никто тогда не сможет его упрекнуть, что вот, мол, товарищ скрыл и все такое прочее, потому что одно дело — рядовой член партии, а другое — большой писатель.
Вы скажете: «Ну хорошо, но при чем тут издевка, ведь все это трагично!» Я вам на это отвечу: «Согласен!» Образ Поточека (скажем точнее, гротескный образ Поточека) трагичен, ибо выражает или символизирует (не люблю этого слова) тысячи таких, как он, поточеков, чья психика сформировалась не в нормальной обстановке, а в обстановке ненормальной. Ненормальными ситуациями следует признать и оэнэровско-эндековскую довоенную, и гитлеровско-вымогательскую военную, и нынешнюю коммунистическо-вымогательскую, или «народную». А ведь все они трагичны — да, в высшей степени трагичны, мучительны и безотрадны. И если читатель «Времени…», знакомясь с Поточеком, с его историей (с историей гротескной, ибо Поточек — фигура гротескная, хотя как нельзя более подлинная), начинает видеть и, следовательно, переживать трагедию евреев (не поточеков, а евреев, т. е. затравленных и обреченных людей, обреченных не только на преследования и смерть, но также — как пишет Гомбрович, — обреченных на величие), то тем самым оказывается замеченным и начинает существовать один из планов моей повести, введенный мною вполне сознательно (что вовсе не мешает наличию другого плана — как раз того самого, гротескного, который можно назвать «поточековским»).