«Ее распирает от гордости, что ее убогое жилище посетил знаменитый писатель Юзеф Поточек». «Распирает», разумеется, только в воображении Поточека. Поточек сидит за письменным столом (будильник уже не тикает, конфеты, а может, пирожное с кремом, давно уже съедены) и вымещает на пани Мазуркевич свои давнишние обиды. Он входит к ней в квартиру, разговаривает с ней, представляется, а ее, которая, вероятно, не обращала ни малейшего внимания на сопливого жиденка, ибо какое ей до него дело, — теперь в наказание просто аж «распирает от гордости». Но даже эта невинная воображаемая месть является для Поточека актом такого мужества, что он сам приходит в ужас: ему кажется, что Хенек ущипнул его за ногу. Ущипнул, ибо имел на это полное право. Ущипнул, ибо как же он мог допустить, чтобы Поточек, пишущий о себе, или о маленьком Юзеке, именно Юзека сделал героем двора, тогда как настоящим героем был Хенек.
Сидеть за столом и писать о том, что думаешь, и думать о том, что пишешь, можно несколько часов, можно даже целый день, но со временем (это неважно, что оно задержано) нужно поесть, попить и поспать.
И вот писатель Поточек оторвался от своего письменного стола, вышел на улицу и узнал, что арестовали Мончку. Согласно повести, писатель Поточек был секретарем парторганизации Союза писателей, но было ли так на самом деле? А может, Поточек только выдумал это, сидя за столом? А может, и арест Мончки он тоже выдумал. Впрочем, все это не имеет значения. Важно, что он создал своего героического Юзека, а создавая его, облегчил себе задачу: наделил его всеми чертами Хенека, ныне майора Мазуркевича, которого большой Юзеф боится еще пуще, чем маленький Юзек боялся Хенека.
Итак, совершено преступление. Не имеет значения, совершено ли оно во сне или наяву, в воображении или на бумаге. Достаточно того, что Мончка арестован, что писателя тоже могут арестовать, что звание писателя, даже партийного, даже соцреалистического, никому не гарантирует безопасности. И Поточек со всех ног бежит к себе домой, чтоб починить часы, чтоб стереть с бумаги (или из памяти) всю эту историю (так и не написанную!) с Хе-неком. А когда он обо всем этом думает, когда всего боится, что-то в нем пробуждается — что-то, чего он, быть может, даже не осознает, что приводит его в ужас, — и это «что-то» воскрешает в его памяти родителей и их судьбу в гетто, оно начинает существовать теперь рядом с ним и в нем самом, постепенно окружает его со всех сторон. Это «что-то» есть ужас перед возможностью повторения того, что произошло в гетто. Этот ужас не покинет Поточека уже до самого конца, заставит его бояться всего еще сильнее, а главное — вынудит забросить сочинение повести. «Время, задержанное до выяснения» — это повесть, которая никогда не была написана, она была лишь придумана!!! Дело в том, что Поточек неспособен побороть страх и не в состоянии решиться писать даже такую повесть. Действительно, коммунизм превращает человека в ничтожество, в дерьмо, — и этот процесс в Поточеке полностью завершен. Даже покидая (мысленно) Польшу, он по-прежнему не может (даже в мыслях) обойтись без товарища Секретаря.
Я писал Вам, что повесть — монолог, и, следовательно, существует в воображении Поточека. Все, что там есть, все лица и события — вымышлены, но с тем же успехом их можно считать и подлинными. Кто что предпочитает. Выбор я предоставляю читателям. Ведь роль писателя в том и заключается, чтобы сделать из читателя своего соавтора, чтобы побудить его к творчеству, а не только к усвоению знаний или наук (все равно каких). Этим-то литература и отличается (во всяком случае, должна отличаться) от точных наук, к которым я отношу (другие этого не делают) также и историю. По образованию я историк. Странствуя по историческим архивам, пробираясь сквозь документы, переворачивая по пути монументальные глыбы, о которые я набил себе не одну шишку, я вылечился от коммунизма. Не в Эсэсэсэре — там процесс выздоровления только начался, — но именно в истории и благодаря ей я нашел противоядие от этой мерзости. От истории я ушел (еще не совсем) в писательство. Работая над «Поточеком», стараясь создать многоплановую повесть, я не забыл о плане историческом (скажем, актуально-историческом), а следовательно, о плане трагическом, который Вы различили, подвергли критике, дополнили и этим очень меня порадовали. При этом, однако, Вы не заметили иных планов, а вернее, не захотели обратить на них внимание, сочтя их либо несущественными, и потому в книге излишними, либо ошибочными. За право на эти именно планы, на гротескность поточеков, на издевку над их писательством и т. д. я и вступил с Вами в единоборство. И ни за что более.