Дядька калитку открыл: «Выбирайте».
Ходим меж елок, смотрим. Бабушка Евдокия сердится:
– Елки-то мертвые... В прошлом году, что ли, срубили?.. – Выбрала вроде. – Эту, – велит, – давай.
Дядька ловкий: петлю на елку набросил, спеленал. На санки кинул – везите.
– Вот, – бабушка говорит, – дотащим с тобой, под лестницу и спрячем: мне на этаж не поднять. Мать с работы вернется, пусть сама тянет...
– Ну, – бабушка Гликерия встречает, – где ходили, что видели?
– Елку, скажи, купили, под лестницей спрятали. Насилу и выбрали. Иголки так и сыпятся, будто год у них пролежала.
В комнату пошла, цветные карандаши достаю. Бабушка Ариадна кивает:
– Молодец. Елочку красивую нарисуй.
Красивая елка, пушистая. На ветках шары большие, корзиночки конфетные. А между ними инвалиды безногие – на крючках. Им на том свете не больно. Висят, не мучаются, отдыхают...
Только место внизу осталось. Канал пририсовала. Решетка у него черная, и мы с бабушкой идем. А в санках у нас елка спеленатая, мертвая: год как пролежала. Это с того света отдали: сами попразднуют и нам отдают. Глаза зажмурила – буквы большие вижу. Нет. Нельзя писать. Опять заругают.
В кухню побежала. Бабушка Ариадна говорит:
– Очень красивая картинка! Все правильно: елку привезли, теперь разукрасим.
– Господи, – бабушка Евдокия заглядывает, – чего это у тебя там, в санках? Будто покойник какой. Чего, – говорит, – улыбаешься? Вот так-то и возили в блокаду. В рогожу завернут, на санки положат и везут. Идешь, смотришь: маленький, значит, ребеночек. Сколько их в первую зиму-то свезли...
– Во вторую, – Ариадна вздыхает, – не меньше.
– Больше, – ворчит, – меньше... Кто ж их тогда считал...
* * *– Да-а, – Евдокия головой качает, – хорош...
– Там еще красненький был, да я этот выбрала. – Мама на диване разложила, любуется.
Бабушки стоят, кивают:
– Еще бы! Красный – ни в какое сравнение.
– Шерстка мягонькая, – мама рукой гладит, – прямо как теленочек. Мы ведь до войны корову держали. Потом зарезать пришлось.
– Вот тебе и китайцы... – бабушка Евдокия вздыхает. – Раньше-то и не слышно про них: все японцы, да японцы. А они, гляди-ка, чему научились.
– Как это – не слышно! – бабушка Ариадна заступается. – Китайцы – народ древний. Почти пятьдесят веков.
– Вот-вот... Еще пятьдесят пройдет, глядь, и мы чему-нибудь научимся.
– Да нешто не умели! – бабушка Гликерия руками всплеснула. – Всё мы умели! Раньше какую красоту делали: и вышивки золотые, и кружева... Блузки плоеные, шляпки, рубашки шелковые, подзоры – графиня моя, покойница, нашу работу предпочитала...
– Ой, – вспомнила, – ленты-то! Я же ленты еще купила.
– Прямо и не знаю, – бабушка Гликерия ленты разглаживает, – форменная принцесса... Самой-то как, нравится?
– Ладно, – мама говорит, – вы уж наряжайтесь, а я картошки почищу.
– Ну, – бабушка Евдокия командует, – скидай платье.
– Вот, – Гликерия в кухню выводит, – пусть мать-то полюбуется.
– Батюшки! – изумляюсь. – Чья же это девочка такая в костюмчике – и не узнать! Неужто доченька моя ро?дная?
– Она, – Гликерия радуется, – она. Вот ленты в голову вплетем, тогда и в театр можно.
Картошку слила, ужинать сели.
– Ну что там, – спрашиваю, – решили про телевизор?
– Решили, – Евдокия за всех отвечает, – вставай.
– А я вот, – створку оконную распахнула: холодно между окон – масло хорошо стоит. – По Гостиному шла, отдел у них большой – ткани. Ох, и материалов! И шерсть, и ситец, и штапель... Может, и мне какое сварганить, фланелевое? Мое-то совсем старое – светится на локтях.
– Что ж, – Евдокия отвечает, – дело хозяйское. Разбогатела, гляжу.
– Ладно, – опомнилась, – это ж я так, на будущее.
– Да чего это я! – Евдокия спохватилась. – Совсем из головы вон. Елку сегодня купили. Под лестницей на санках привязана. Ты уж сходи, забери.
Посуду помыла, прислушалась: уснули вроде... Ладно, передохну маленько, потом уж притащу. Глаза закрыла: материи эти висят. И женщины ходят – щупают. Вроде сами и не молоденькие, а одеты хорошо. Видно, мужья зарабатывают. Одна-то особенно. На пальто себе выбирала. Сама в шубе, а еще и на пальто. С родственницей, видать, пришли. Тоже богатая. Советуются. Подошла, посмотрела: батюшки, восемнадцать рублей за метр. Что ж это, зарплаты у них такие – по эдакой цене покупать?..
Вниз спустилась, а там – темень. Вот паразиты, думаю! Снова лампочку вышибли. Парни дворовые, хулиганят... Влезла под лестницу, нашарила. Все руки себе исколола.
Гликерия в комнату зашла. Стоит, мнется.
– Чего хотела-то... Фланель эта – почем, например, за метр?
– Так, разная, – отвечаю. – Которая с цветами да поплотнее – дорогая. По два сорок пять.
– Новыми?
– Конечно, – говорю. – Теперь всё – новыми.
Стоит, губами шевелит:
– Три метра – семь рублей, считай... А та, другая, что пожиже?
– Пожиже-то, – отвечаю, – бумазея, по рубль сорок. Совсем внатруску и маркая очень.
– Ты вот что, – в юбке пошарила, кошелек достает. – Теперь у меня рубль восемьдесят только. Пенсию на днях принесут. Съезди, купи два отреза, сама выбери, которая получше. А я сошью – и тебе, и себе. Одинаковой только возьми: лоскутки останутся, передничек еще соберу.
– Сюзанночке? Ей-то, – говорю, – зачем? Неужто с детства к венику прилаживать?
– А с какого же еще? Вырастет – поздно будет. Меня вон с каких в белошвейки готовили...
Смолчала, а сама думаю: женщин этих, небось, не приучали. Вот и выросли барынями. Жизнь-то, она зоркая – с самого детства примечает...
Спать ложиться стала, а сама считаю: костюмчик дорого встал. Думала, рублей шесть, а тут – девять восемьдесят. Считай, все десять. Снова сверхурочные придется... Мастер уж и смеется: «Ох, и жадная ты, Беспалова! И сама вроде получаешь, и премии опять же, и у матери твоей пенсия – неужто не хватает? Девку свою на золоте, что ли, кормишь?» – «Ага, – отвечаю, – Игнатий Михалыч, на золоте да на серебре». Кому это объяснишь, что четверо на шее? «Принцессу, – говорит, – ро?стишь? Ты уж, – говорит, – прости, если не так скажу. Женщина ты молодая. Может, и замуж выйдешь. Это ведь как случай подвернется. А семья любому нужна». – «Да кому я, – смеюсь, – сдалась? Немолодая, да с этаким привеском?» – «Не скажи, – хмурится. – Вон Николай с гальваники. Я уж давно замечаю – приглядывается он к тебе. А чего? Мужик он хороший, скромный: не курит, не пьет почти. Вот я и говорю: ты хоть голову, что ли, прибери, оденься как следует, а то ходишь – чумичка чумичкой. Вдруг и сладится у вас...»
Вот-вот, думаю: вдруг – под рундук...
Створку распахнула, а зеркало плохое, мутное, едва видать. И лицо-то у меня серое, и синь под глазами. «Что ж это, – гадаю, – за Николай такой?» Вроде всех перебрала с гальваники. А нет, не вспомню...
Глаза открыла – мама у створки стоит, причесывается. Снова на тот свет собирается. Там хорошо, празднично...
Расческу отложила. Вытерла слезки...
* * *– Может, – бабушка Ариадна кряхтит, – в землю бы и лучше? Насадить на крестовину и – в песок.
– С крестовиной-то разве пихнешь? Ведерко больно маленькое, – бабушка Евдокия елку держит, примеривается. – Песочку на дно подсыпем и – ладно. Как запрошлый год.
– Ты-то хоть уйди, не крутись, – бабушка Гликерия отгоняет, – ручки себе наколешь.
Иголки так и сыпятся. Нагнулась, с полу подняла. Иголка рыжая, ржавая. Будто гвоздик маленький...
– Батюшки! – Гликерия вскрикнула. – Глядите, палец себе распорола!
– Йодом надо, йодом! – Евдокия к шкафчику кинулась. – Елка-то грязная, незнамо где валялась...
Намазали, бинтом замотали. Бабушка Ариадна к дивану повела:
– Сиди смирно.
Сижу, глаза закрыла. А палец наколотый болит.
Вот засну, думаю. А иголка эта ядовитая. Через сто лет проснусь...
Бабушка как говорила? Через двадцать лет кончится. Проснусь, а ничего нету. Только эти лежат, огромные, каменные. На куски рассыпались, ногами пустыми шевелят. А ведьма злая в карете едет. Глядь, а куски-то рассыпанные – никак не объедешь... Палку свою взяла, Ворона Вороновича погоняет. А он и рад бы, да проволоки железные торчат. Тащит, тащит, а они за ноги цепляются... А ведьма ему кричит: «Взлетай!» Вот он крылья распустил. Летит, сверху смотрит: девочка уколотая спит. А вокруг пусто: все на тот свет ушли, и бабушки, и мама... Проснется, оглянется: одна она осталась. И нету у нее никого...