Выбрать главу

Младенцем была, носили к причастию. Теперь боимся. Опять церкви рушат. Неймется им, аспидам. После войны стихли вроде. Теперь снова взялись…

Бабушка Евдокия в церкви строгая.

— Вот, — учит, — там алтарь. Перед ним ворота царские: отворят, все насквозь видать. Батюшки в алтаре ходят, словно праведники по небу. Вечером служба начнется — паникадила зажгут. Свет тихий, благостный. Оглянешься, душа радуется: золото горит, вспыхивает — так жаром и обольется.

Сходит, принесет свечек, потом за руку возьмет, подведет.

— Свечку, — говорит, — подтопи с исподнего конца. Крепко ставь, чтоб не упала. А глазами не шарь. Прямо на лик гляди. Теперь крестись, пока никто не видит. Да не так, горе: пальцы плотно сложи, сведи в щепотку. Проси Богородицу за души загубленные, грешные. Меня не слушала, может, к бессловесной снизойдет…

Лики строгие, темные. Огни под ними пляшут, бьются на свечах. Бабушка Евдокия говорит:

— Души живые теплятся. Прогорят, старуха черная явится: сметет огарки в подол. Вот и мы так: погорим-погорим и погаснем. Свечи-то до конца сгорают, а люди, бывает, и не до огарков.

С бабушкой Гликерией лучше ходить. С ней к Николаюугоднику: «Молись, — учит, — Софьюшка, за странствующих и путешествующих».

Он и в комнате у нее. А под ним огонь — в красной чашке. Бабушка подойдет. Стоит, разговаривает. Шепчет, шепчет. А он молчит. Видно, не умеет говорить.

«Николай, — рассказывает, — Святитель за всех заступается. Кто по морю плавает, кто в лесу заблудится — вот он на путь и наставляет. Во тюрьмах сидящих посещает, в болезни лежащих исцеляет…»

К иконе подведет — объяснит: «Вот, гляди. Вся жизнь человеческая представлена. И на этом свете, и на том. Тамто у них светло. В середине Господь сидит, а по сторонам его — праведники. Жизни прошлой не помнят: по-новому наслаждаются. А зачем им помнить? У них теперь другое, свое…

А внизу-то, — пугает, — ад. Тут уж муки: плач и скрежет зубовный. В аду, небось, грешники. Только Он и к ним спустится — снизойдет. Грешники всякие бывают: кто — закоренелый, а кто и по неразумию. Жизнь, — вздыхает, — как только не складывается — в особенности, пока молодая…»

Из церкви вышли, пошли вдоль канала. А там уж дом страшный: дядьки огромные стоят. Бабушка говорит: истуканы, медные лбы. Мимо идем, глянула украдкой: вон ножищи какие. Наступят, прямо раздавят.

Кружком обошли, и — дома.

— Ну, — бабушка Гликерия раздеться помогает, — где были, что видели?

— Где ж мы с тобой были? — бабушка Евдокия отвечает. — В церкви, скажи, были, потом по каналу прошли.

— Ну, и как там? Морозно на улице? Намерзлись, поди?

Галоши сняли, валенки к батарее приткнули — пусть сохнут.

— Что это ты хмурая такая? — бабушка Ариадна показалась, встала у притолоки.

— Да знамо что. Истуканов этих боится, — Евдокия платок разматывает. — Сколько ни говори, как об стену горох.

— Это же статуи, — Ариадна головой качает. — Разве можно их бояться?

За руку взяла, к себе ведет.

— Я же тебе рассказывала. Называются атланты. Их скульпторы сделали из камня. Сказка такая, будто бы они землю держат. А внутри — полые. Пустые. Там только проволока, чтобы крепче держалось.

На столе карандаш, книжка взрослая, раскрытая. Подле нее листков пачка. Бабушка Ариадна по одному дает — рисовать.

— Порисуй, пока обед греется.

Ушла.

Сверху облако. Под облаком дом большой. Внизу канал длинный. Вдоль него загородка. Перед домом эти стоят — огромные. Головы черные, страшные. Внутри проволока. Пальцы большие топырятся — возьмут и уйдут с места…

Карандаш отложила, прислушалась: нет, не зовут. Снова карандаш взяла. Буквы большие, корявые. Вывела:

БОЛШЕВИКИ

— Что притихла? Рисуешь? — бабушка Ариадна заглядывает. К столу звать. — Ну, покажи, что ты там нарисовала?.. Господи боже мой… — Пальцами рот прикрыла. Схватила листок, из комнаты пошла.

Бабушка Евдокия заходит, глядит грозно:

— Ты чего ж это, девка, удумала? Ума, никак, решилась? И себя, и всех погубишь. Глупости какие писать!

Нахмурилась, пальцем пригрозила:

— Гляди у меня!

* * *

— Ты, Евдокия Тимофеевна, все-таки следи за собой. Твоих ведь речей наслушалась. А представь себе, заговорит?.. Да, не дай бог, еще в школе… — Ариадна петли подхватывает, думает вслух.

— Ох, грехи наши тяжкие, — Гликерия вздыхает.

— При чем здесь наши грехи?

— Уж и не знаю, — Гликерия петли считает, — что и лучше. При нашей-то жизни: языкастой или уж так, молчком.