А он все пытается вернуться. И заставляет меня складывать все новые сообщения – свидетельства своей пытки. Аудиовизуальные угрызения совести, которые я получаю на компьютер.
Сообщения от Мариуша я леплю из файлов, которые вылавливают поисковики, запрограммированные на координаты локации в Пограничье, где отец и его люди наткнулись на следы моего брата. Внешне это простые программы – разновидность краулеров, непрестанно просеивающих содержимое светлой стороны сети и пересылающих мне файлы, в которых Мариуш размещает фрагменты своих сообщений. Я пользуюсь четырьмя поисковиками, все получил от отца. Национальный, обработанный коллективом программистов при Варшавском университете и приспособленный к нюансам польскоязычного Интернета; два – помощнее, созданные европейским инфосемантическим отделом ВТО; и четвертый, использующий странный интерфейс, который разработали киберсапатисты где-то в искривленных мексиканских джунглях. Что интересно, несмотря на сумасшедшие требования к железу, софт, контролирующий использование процессора и запущенные программы, вообще их не регистрирует.
Часть из получаемых файлов – не более чем спам, рассылаемый анонимными автоматами из темных закоулков Интернета.
Часть – комментарии под снимками, размещенными в сети.
Порой – графики, аудио и видеофайлы. Реже – фрагменты кода.
Я собираю их все и загружаю в сетевой конвертер, висящий на затемненном портале варшавских инфосемантиков. Через какое-то время – несколько часов, дней, недель – я получаю файл, искривленный информацией от Мариушика. И тогда я просто должен ее отыскать.
Это может оказаться снимок леса, на котором только после многократного зума пара десятков пикселей складываются в его лицо (он так сильно старается не показывать страданий) и руку, поднятую в приветственном жесте.
Это может оказаться аудиофайл, тридцатиминутный однообразный скрежет, который я пускаю в фулл-режиме и слушаю по кругу целую ночь, пока не уловлю его слова, пробивающиеся сквозь стену густого, ранящего уши треска. Обычно Мариуш пытается в меру точно вычерчивать позиции чудеси, чтобы мы могли заранее выслать сгустколоматели на Пограничье. Реже он просто нас приветствует, жалуется, что страдает и скучает. Тогда мы оба плачем.
Это может быть текстовый файл. Несколько слов, никогда больше пяти, чаще всего три.
«Люблю тебя, братец».
С точки зрения безопасности, чтобы не допустить искривлезаражения моего оборудования, сразу после прочтения весточки я уничтожаю ее и форматирую сектора, на которых она находилась.
Во время войны каждый день – особенный. Но тот, начавшийся скандалом на кухне, должен был стать и вовсе исключительным.
Я запрограммировал поисковики координатами, которые выслал мне отец, после чего сбежал из квартиры, не в силах вынести перекатывающуюся сквозь нее тишину. Отец не вернулся, мать закрылась в спальне. Лифт, поскрипывая, опустил меня с седьмого этажа. Воняло в нем летней многоэтажкой: потом подмышек, сигаретами и собачьей шерстью. Когда я вышел из лифта, Чехов плеснул в меня липким солнечным светом. И я с радостью подставился под него. Прошлепал к своей лавочке между высотками, в тени каштанов.
В лицее обществоведение нам преподавал профессор Недзельский – двухметровый обладатель степени магистра и огромных яиц. Он прогуливался между партами, ничуть не стыдясь своего гигантского вздутия в паху и тем вызывая у меня и одноклассников неясный дискомфорт, а у моих одноклассниц – интерес, смешанный с испугом. Как-то Недзельский попросил меня описать район, в котором я живу. Я ответил, что Чехов – спальня Люблина.
Ну ладно, что еще?
Ничего, просто спальня Люблина
Наверняка ведь можно сказать о нем что-то еще?
Да нет же, спальня Люблина. Десять с гаком тысяч людей, каждую ночь поэтажно укладывающихся в огромный герековский[96] могильник.
Я до сих пор не изменил своего мнения. А профессор Недзельский оказался одной из первых жертв конфлакта – сгорел во время протечки чудеси в доме отдыха в Венгожеве.
Я сидел на лавке, погрузившись в свое собственное лето. Поглядывал на людей вокруг, и было неплохо. Почти нормально.
Пянтковская, вдова с первого этажа, пропалывала клумбу с цветами, двадцать квадратных метров эрзаца сельского подбилогорайского садика, по которому она отчаянно тосковала вот уже почти тридцать лет.