На следующий день, когда они уже собрались было уезжать с пляжа, Жан-Жак снова привел учителя.
– Я смущен, мадам, но ваш сын так настаивал.
– И хорошо сделал.
А как было потом? Ах, да. На следующий день по дороге в Куронн Жан-Жак увидел учителя, караулившего автобус у въезда на мост.
– Фидель Кастро! Мама, останови.
Он сходил за ним.
– Мне очень неловко, мадам, но мою машину отремонтируют не раньше конца месяца.
Подвозить его туда и обратно стало привычкой. На пляже они разлучались. Он присоединялся к молодежи и стукал мячом. Она располагалась на песке и занималась Ивом. Жан-Жак был страшно горд. Особенно в тот день, когда его приняли играть в волейбол, а уж когда учитель заплыл с ним в море – и подавно.
Я смотрела, как они уплывали, не спуская глаз с Ива, которого так и тянуло к воде. Видела, как они превратились в две черные точки на горизонте. Мне стало страшно. Когда они вернулись, я обрушилась на Жан-Жака:
– Ты надоедаешь мосье Марфону…
– Нисколько. Жан-Жак превосходный пловец.
– Он заплыл слишком далеко.
– Вы беспокоились?
– Нет… Нет…
– Это моя вина. Извините. Я больше не буду.
Он говорил с видом провинившегося мальчишки. Она улыбнулась ему, как улыбаются большому ребенку, который так же мало отвечает за свои поступки, как и ее дети. Он присел на песок. Жак тоже. Он говорил в основном с Жан-Жаком – о будущем учебном годе, о переводах с латыни.
– Тебе придется заняться комментариями Юлия Цезаря «De bello gallico».[5]
– Это интересно?
– Да.
– А трудно?
– У тебя получится…
Он давал мальчику советы, объяснял, рассказывал. Время от времени Жан-Жак задавал вопросы.
Я слушала. Я всегда горевала, что не получила настоящего образования, и считала это ужасным упущением. Жан-Жак знает куда больше моего. Мне за ним уже не угнаться, даже если я буду читать все его учебники и пособия. Я узнаю массу вещей, но пробелы все равно остаются. Он хорошо говорил, учитель. С Луи мы говорим только об одном: его работа, деньги, счета. И вечно одни и те же слова!
– Вы будете учить его греческому, мадам? – спросил учитель.
– Я не знаю.
Греческому? Уже латынь, когда Жан-Жак занимался в шестом классическом, была для меня за семью печатями.
– А как считает его отец?
Луи? Он не больно интересовался учебой детей. Он даже подшучивал над сыном и прозвал его «Ученый Жан-Жак». В прошлом году она спрашивала, что он думает об этой злосчастной латыни. Он ответил: «Почем я знаю… пусть делает, что хочет».
– Мы об этом не говорили. Он так мало бывает дома.
– Ваш муж, кажется, каменщик?
– Да, точнее – штукатур. Он работает сдельно. Это страшно утомительно.
– Я знаю.
Разговаривая, он смотрел на ноги Мари, на ее ногти, блестевшие под солнцем, словно зеркальца. Она утопила пальцы в песок, чтобы спрятать их от его взора, из чувства стыдливости, тем более нелепого, что была, можно сказать, совсем голая – в купальных трусиках и лифчике. А перед этим она наклонилась стряхнуть песок с Ива и не испытала ни малейшего стеснения, когда стоявший перед ней молодой учитель отвел глаза от ее груди, приоткрывшейся в вырезе лифчика.
Трое детей – казалось Мари – делают ее старше его, и намного. Ему, похоже, лет двадцать семь – двадцать восемь – разница между ними примерно в два года; но он выглядел моложаво, да и борода, наверное, свидетельствует о молодости.
С тех пор, как был выстроен двускатный, более длинный мост взамен старого моста через Птичье зеркало, где грузовые и легковые машины вечно увязали в грязи, город получил выход на окружную дорогу.
В прежнее время непрерывный поток автомобильного транспорта создавал нескончаемый затор, сопровождавшийся гудками и перебранкой. Нынче же грузовые и легковые машины на полной скорости въезжают в город через мост, на торжественном открытии объявленный единственным в своем роде на всю Европу. Первое время жители Мартига с гордостью ходили на него смотреть. А спустя несколько месяцев привыкли. Шедевр современной техники – пропуская суда в залив, его разводили и смыкали за три минуты, – он прочно вписался в пейзаж, хотя и подавлял своей массой древние домишки вокруг.
Свет фар нащупывает дорожные ограждения. Движение, ускорившись, свивается в нескончаемые водовороты. Город окружен крепостными валами заводов и беспрерывными потоками машин, которые атакуют его снаружи, точно неприятельские войска, под прикрытием мерцающей световой завесы.
Мари находится как бы внутри этой крепости, осаждаемая ветром от потока машин, окруженная лучами фар, вздымающих в широком и спокойном канале целые волны света. Она – крохотное создание, затерянное в этом механизированном мире, – сплошные толчки крови, бегущей по жилам.
При каждом нажатии на тормоза загораются задние фонари – их красные огоньки влекут за собой по дороге световые пятна, затем они уменьшаются и превращаются в точки. При въезде на мост взрывается сверкающий фейерверк малиновых, пунцовых, алых, ярко-красных, гранатовых, пурпурных отсветов. Тьма над самым шоссе словно бы истыкана в кровь клинками.
Мари беспомощно взирает на эту безумную гонку. То же самое испытывает она, вперившись как завороженная в телевизор, бессознательно, как алкоголь, заглатывая мелькающие одна за другой картинки; она позволяет вовлечь себя то в африканский танец, то в хирургическую операцию, когда у нее на глазах вдруг чудовищно запульсирует чье-то вскрытое сердце. На малюсеньком экране мир разыгрывает свои драмы и комедии. Великие люди становятся близкими, но и еще более непонятными, чем прежде. Жизнь приобретает размер почтовой открытки и расширяется до масштабов вселенной. Мари пропитывается картингами насквозь, но они, толкаясь, накладываются одна на другую, оставляя в ее душе едва заметный отпечаток, тайну, которую ей хотелось бы разгадать в каждой следующей передаче.
Кабацкая песенка прогоняет волнение. Быть может, теперь человек стал еще более одинок, чем раньше, когда вообще ничего не было известно о происходящем вокруг, хотя бы о том, как выглядят люди разных стран, и каждый тревожно ощущает свою отчужденность от мира. Все мы просто зрители, не имеющие даже возможности, – поскольку в этом театре на дому сидим в одиночку, – присоединить свои аплодисменты, свистки, размышления к аплодисментам, свисткам, размышлениям других.
И здесь, возле этого моста, шум одного мотора сменяет шум другого, один красный или белый блик стирается другим. А под конец не остается ничего, кроме страха перед неведомым, ничего, кроме сознания собственной потерянности и беззащитности.
Восемь часов. Мари в нерешительности. Мать наверняка уже сама отвела Ива домой. Должно быть, все они беспокоятся. Луи, конечно, проснулся, с нетерпением ждет ее и нервничает. Помнит ли он о том, как только что, заразив ее своим желанием, сам так и рухнул от усталости. Скорее всего нет. Он погряз в эгоизме.
Если бы Луи был с ними на пляже, когда она встретила учителя, все бы произошло точно так же, разве что кто-нибудь из детей, возможно Жан-Жак, сел бы вперед, а она сзади, и машину повел Луи.
Я ничего не сказала Луи – вовсе не из желания что-то скрыть, там и скрывать-то нечего было, а потому, что мы с ним почти не видимся – мало-помалу каждый стал жить сам по себе, и даже в тех редких случаях, когда мы вместе, нам нечего сказать друг другу. Он всегда говорит одинаково. И произносит одни и те же слова.
Как правило, рабочие женятся по любви, но жизнь ставит для этой любви преграды. Материальные трудности, работа, закабаляющая личность, умножают помехи. Когда в любви основное – физическая близость, она разрушается быстро. Семейная пара уже не более чем союз для совместного воспитания детей.