Но он решил (хотя решение это могло быть безотчетным) утвердиться на той высоте, откуда видно темечко рослого Антона Павловича. Надо же оправдать веру Астафьева! Чехов, в отличие от Бунина, писатель многотемный, многоплановый, с разнообразными интонациями, полифонический. И «Гоша», как в эйфорическом восторге именует Астафьев Георгия Семенова, расширился, раскинулся, растопырился и через межу — на чужую пахоту. Ан то не пахота, а дикое поле, в каменюках, буераках, и вырвались рукоятки из рук пахаря.
Г. Семенов стал писать о том, чего он не знает или знает плохо, не помнит или помнит холодной памятью рассудка, а не горячей кровью, о том, чего не чувствует, чему не откликается собственной болью. Вместо стройного пения началась какофония, которой немедленно откликнулась «чуткая» душа «Литературки»: «Это совсем новый Семенов!.. Открылись неведомые грани его таланта!» Что ж, текст, и в самом деле, не похож на прежнего Семенова, странный, какой-то не такой… Задуматься, проанализировать, разобраться в метаморфозе — да это просто не по силам тем самоуверенным и начисто лишенным литературного вкуса немолодым дамам, которым «Литературка» дала на откуп критику.
В мою задачу не входит разбор новеллистического творчества Г. Семенова. Я заговорил о нем, потому что он сбился с прямого пути и, запутанный разными безответственными рецензентами, уходит от себя все дальше и дальше.
Кратко остановлюсь лишь на нескольких рассказах из большой подборки, опубликованной в «Новом мире». Ее открывает рассказ «Отраженная в чистой воде». Замысел рассказа выражен в его звучном, несколько вычурном названии. В литовский рыбачий городок приезжает москвичка Катя Плавская, недавно потерявшая мужа, и снимает на лето комнату в семье рыбака. В подпорченной московской среде эта Катя, очевидно, как-то сходила, но чистая ключевая вода полусельского праведного быта отразила воистину страшный облик, гоголевское «свиное рыло». Мы должны поверить, что Катя Плавская погубила своего мужа, он умер от инфаркта в очереди, когда она устроила скандал, что его, тяжело больного человека, не пропускают вперед. Прежде чем испустить дух, он успел сказать ей с последним укором: «Почему ты не умеешь разговаривать с людьми?»
Но и до Катиной исповеди простые, бесхитростные, почвенные люди разгадывают гнилостную суть приезжей. Да что там люди — сама природа взбунтовалась против нее, и начались такие грозные чудеса на суше и на море, каких тут сроду не видели, произошло даже явление огромного «грязно-белого, как баран» кота с оранжевыми глазами. Несовместимость дурного человека с чистым миром показана с размахом и мощью, достойными Маркеса. Любая частность: лов рыбы, стихийные явления, даже то, как гостья ест яблоко своим ярко накрашенным ртом и не размазывает помады, — все написано рукой настоящего художника. А рассказ начисто не получился. Г. Семенов не Маркес, он бытовой человек, у него нет в душевном опыте того, на что он замахнулся. Вопреки его намерениям, приезжая Катя выглядит жалкой дурочкой, а от кряжистой рыбацкой семьи, долженствующей оттенить ее нравственное убожество, несет тяжким кулацким духом. И нет никакого отражения в чистой воде, ибо, вопреки всем усилиям автора, вода мутна, а отразилось в ней нечто столь незначительное, неопасное и жалостное, что, право, не стоило природе так бунтовать, а преисподней слать котов-великанов, тем более что на грязноватой шкуре отчетливо читается тавро: «сделано Булгаковым».
Подобным же образом разошлись авторские намерения с результатом в рассказе «Земные пути», давшем название всему циклу. Едва ли годится столь высокопарное название для смутной истории несчастного недоростка, мужичка с ноготок по кличке Пупок. И уж подавно не стоило по этому рассказу называть цикл. Весь свой первоклассный художественный аппарат Г. Семенов обрушивает на ничтожного, убогого человечка, «коротконогого, со старческими чертами лилипута». В добрых традициях русской литературы не издеваться над богом обиженными, а стараться приблизить их к более удачливым братьям в человечестве. Конечно, и совершенное, беспросветное ничтожество может быть предметом художественного изображения. И тогда возникает образ трагического ничтожества — Смердяков, образ водевильного ничтожества — Видоплясов, образ наидряннейшего и опасного ничтожества — Фома Опискин или образ инфернального ничтожества — учитель Передонов из «Мелкого беса». В каждом — глубокий смысл, и обобщение, и предупреждение; все это людишки дряннейшей наружности — бог шельму метит, но у них нет горестного физического изъяна, который сразу выводит образ из области психологии в область патологии.