Выбрать главу

Потянулись блёклые декабрьские дни и длинные вечера. Несколько раз Нинка приглашала Диву на чай, но он, по привычке благодаривший и даже выражавший искреннюю радость по этому поводу, всякий раз оставался дома. Сам не зная почему, он не мог стать частью огромного человечьего сообщества. Разумеется, он уже не раз слышал и читал про человеческую гордыню, про то, что это смертный грех, но никакой гордыни в себе он не чувствовал, никем не пренебрегал, даже Колей Жестковым, которому всегда наливал домашнего вина, а затем отпаивал чаем с особыми травами, желая прикончить его беспробудное пьянство. Принимал он и других, «опущенных» земляками мужиков – всех тех, что родились или в войну или сразу после неё, кровавой. Они, как заметил про себя Дива, всю жизнь «расплачивались» за фронтовую славу и авторитет своих отцов. Тех уважали, по крайней мере, внешне, звали на разные заседания и праздники, а послевоенных как будто и не было на свете. Так, дети фронтовиков. Ни своего места в советской истории, ни своей особой, как это велось с семнадцатого года, судьбы. Они, к слову, о чём уже не успел узнать Дива, потом и пропали, растворились в других поколениях – тех, что хрипели про войну до них, и тех, что орали трубно со стадионов. А пока… пока Дива в очередной раз собрался в лес, хоть и не было у него особой надобности в этом. Просто, душно стало в избе и захотелось принести сюда немного можжевельника. Опустив осторожно на высушенный морозом снег свои промазанные воском салазки, Дива скатился на них далеко-далеко, почти до самой Нинкиной избы. Тут к калитке вышел степенный Сергей Михайлович, спросил по-соседски:

– Далёко ли собрался, брат?

– Да, что-то можжевельника отведать захотелось, брат, – отвечал искренно, как обычно, Дива.

– Ну, что ж, можжевельник – штука приятная, мы его тоже под матрацы суём, но погода-то скоро разладится. Не боишься бурану? Прошлый год в эту пору случился – так на версту ни зги не было видать. Повременил бы, а?

– Да, я туда – обратно, Сергей Михалыч! Ты Нинке только не проговорись, а то она станет беспокоиться, тебя деребанить, зимнего лешего поминать, а я, меж нами говоря, с ним лажу. Надеюсь, что он и теперя мне обязательно поможет. И с этими словами Дива направился к лесу. Про зимнего лешего Сергей Михайлович, конечно, не поверил, но Нинке ничего говорить не стал. Дива же, проваливаясь поминутно в глубокие сугробы, всё более и более начинал ощущать свою отстранённость от остального людского мира. Мир природы сейчас замер, стал суровее и однообразнее, а главное – почти перестал с ним говорить, словно предлагая и Диве вместе с ним помолчать, подремать в какой-нибудь трещинке, ямке или вон в домашнем подполье, как это делают мухи, жучки, жабы и даже барсуки с медведями. Но Дива, окунувшись в юности всей своей душой в этот мир, телом и образом жизни своей всё же остался человеком, хоть и особенным, как и большинство зверей проводя значительную часть своего времени наедине с самим собой. Когда-то давно, будучи ещё молодым мужиком, он начинал тяготиться этой своей особенностью, ощущая её как бремя, а порой и как болезнь. Но с годами он привык к зимнему безмолвию природы, как звери привыкают к сезонной линьке, а змеи – к болезненному процессу смены кожи. Однажды Дива, влекомый сельскими девками, сходил в клуб на модный в шестидесятые годы фильм «Человек меняет кожу» и, подивившись на точность воспроизведённых в кино его тайных ощущений, сумел понять, что хоть все люди и различны по своему восприятию мира, их проживание в нём, по сути своей, едино. И таким оно всегда было и, судя по всему, останется. А тут ещё добрый и хитрый отец Ефрем подкинул Диве «Маугли» Киплинга, и Дива, ошарашенный концом этого занимательнейшего повествования, впал в тяжкие раздумья. «Всё ж таки Маугли, – размышлял он, – вернулся к людям юношей, в полном соответствии с наступлением брачного цикла, то есть вернулся, чтобы найти себе пару и продолжить род. А я? Уже почти старик! И было со мной как раз всё наоборот: повзрослев, я стал избегать людских привязанностей. Почему? Монахи, по крайней мере, преданы Богу и живут миром, в тесных кельях, по нескольку человек. А я в такой келье, наверное, бы сошёл с ума. Мне нынче даже в избе своей стало душно». А он всё шёл и шёл, преодолевая снега, густо выпавшие на Крещенье и уже собранные ветрами в сугробы. Тут Дива посмотрел на горизонт, и он ему не понравился. Несмотря на то, что над головой пугливо порхали лишь мелкие облачка, с юго-запада наползала на Межу огромная, тяжёлая туча. «Ничего, успею, – успокаивал себя Дива. – Раскидаю снег и вилами загружу сено, пластами один на другой. Тут и надо-то не больше десятка минут. Даже если буран быстрее, чем я думаю, придёт, тропу к дому ему всё равно сразу не замести». Ускорив свой спотыкающийся о сугробы шаг, Дива уже через десяток минут был на опушке, где ещё дважды провалился едва ли не по грудь. На краю оврага вообще сугробы были куда глубже, чем на равнине. Кое-как вывалившись из снежного бархана, он придержал санки и, затем переместив на них всё своё тело, съехал на дно неглубокой балки. Здесь он без особого для себя труда обнаружил схваченную наледью копну. Наледь он довольно легко сбил вилами, а вот дальше всё пошло не так, как он предполагал ранее. Увы, промоченное осенними дождями сено смёрзлось и не хотело расслаиваться. Дива орудовал вилами буквально, как отбойным молотком. Но результаты были более чем скромными. А потому на перегрузку сена в салазки времени ушло втрое больше, чем Дива рассчитывал. Да, и работа так утомила его, что остро потребовался хотя бы небольшой отдых. И вот когда Дива, отдышавшись, стал подниматься с салазок, окрест резко потемнело, и наступила какая-то странная, цепенящая всё живое тишина. «Сейчас начнётся, – понял он с тревогой, – теперь главное – встать на тропу и, несмотря ни на что, продираться по ней к Меже. Главное, дойти до Нинкиной избы, а там заборами и до своей с полверсты, а то и меньше». С сеном вылезать из балки не так легко, как валиться в неё порожняком. Когда Дива кое-как вылез на бруствер, села уже видно не было. По полю суетно бегали снежные смерчи, а сама линия, разделяющая небо и землю, не улавливалась даже пристальным взглядом. Но, тем не менее, пришлось вставать и выходить из лесного затишья на буранную замять. По сторонам Дива старался не смотреть, а лишь упрямо ставил ноги в старые, протоптанные получасом назад следы. Их, между тем, очень быстро заметало, и Дива стал спешить, поддёргивая за собой санки с сеном и поправляя выбивающийся из-под воротника шарф. И скорее всего, минут через пять он бы достиг Нинкиной околицы, а там… Но вдруг его санки как будто дёрнули его назад, он даже потерял равновесие и едва не повалился спиной назад. Кое-как удержавшись на ногах, он повернулся вокруг и… увидел двух крупных волков, один из которых тормозил санки передними лапами. Совершенно опешив от такой наглости, Дива в следующее мгновение замахнулся на волков тут же вырванными из возка вилами. Задний волк испуганно мотнул головой и, тут же сдав назад, затем исчез в снежной мути, а тот, что тормозил Дивины санки, остался стоять на своём первоначальном месте, только весь подобрался и несколько присел. Дива, ощутив невольный холодок внутри, сразу понял, что он готовится к прыжку, и выставил вилы вперёд с учётом угла падения. Волк на это выпрямился и прыгать не стал. Концы вил были так отшлифованы, что сверкали как штыки даже без солнца. Волк смотрел на них и обиженно выл. И слышалась Диве в этом вое досада на несознательного человека, который не хотел уступать волчьему аппетиту. И тогда Дива, передразнивая волка, тоже стал похоже завывать. Странная, должно быть, открывалась снежному лешему картина: стоят в голом поле друг против друга волк и человек, смотрят друг дружке в глаза и воют. Так и простояли они до тех пор, пока буран неожиданно не стих. Тут сразу же разъяснило, за спиной Дивы возник заснеженный Нинкин дом, завидев который, волк, издав отчаянный вопль, поспешил к лесу. Вернув вилы в возок, Дива неспешно стал пробираться к околице. Здесь его встретил заметно встревоженный Сергей Михайлович.