Глава двадцать вторая
Так минуло несколько лет. И однажды Санька остро почувствовал, что его мама Нина и папа Федя стали глубокими стариками, которые даже на любимую дачу стали ездить неохотно, а всё больше кряхтят перед телевизором да за мелкими домашними делами. Однажды папа Федя и от принесённой Санькой выпивки отказался, сославшись на временное недомогание, но вскоре Санька понял, что оно не временное, а в аккурат самое постоянное, с которым отцу его теперь уже доживать до своего последнего часа. Этот час пришёл, как всегда, неожиданно. Просто, у Саньки, кое-как догрузившего магазинный фургон порожней тарой, вдруг заиграл сотовый – «Не надо печалиться, вся жизнь впереди…», и какой-то враждебный голос сообщил, чтоб он срочно приезжал в приёмный покой Первой городской больницы: его отец очень плох и хочет видеть сына. Когда Санька примчался на место, папу Федю уже успели перевести в реанимацию, куда никого не пускали. Добившись у пожилой медсестры, чтобы та вызвала врача, Санька сунул ему в нагрудный карман две купюры по тысяче – всё, что у него при себе оказалось. Врач, почти не изменившись в лице, вернул деньги назад и повёл Саньку к плотно сомкнутым дверям. Они удивительным образом напомнили те странные ворота, до которых провожал его там, в полусне, с иголочки одетый Быка. Потом он увидел бледного, как полотно, отца с сухими, едва подрагивающими губами. В следующее мгновение эти губы шершаво коснулись его щеки, и Санька уловил каким-то внутренним, чрезвычайно обострённым слухом: «Сынок, прости…». И всё. Больше он отца не видел, только уже нечто отстранённое, едва напоминавшее его – в гробу. На похороны пришли, в основном, дворовые мужики, охочие до дармовой выпивки. Саньку в этот день они совсем не располагали, и он урывками глотал в одиночку, лишь изредка обнимая совершенно ошеломлённую вдруг свалившимся одиночеством маму Нину.
– Я с тобой, – постоянно повторял он матери и целовал её мокрую щёку. Кладбище он запомнил плохо, потому что сильно боялся за мать… что и с ней вот-вот случится какой-нибудь инфаркт или инсульт. И когда гроб наконец-то засыпали землёй, врыли временный крест и выровняли холмик, он вздохнул с облегчением и буквально внёс маму Нину в похоронный автобус. Дома он развёл ей «Корвалолу» и уложил на их с отцом широченный диван. Худенькая фигурка матери выглядела на огромном ложе как-то жалко и даже неуместно. Санька несколько раз склонялся над ней, отчаянно отвернувшейся к стене, и не знал, чем помочь. Потом он сел к поминальному столу и кивнул собравшимся, чтоб наливали, накладывали и что-нибудь принятое в таких случаях говорили. Сам он не сказал ни слова, потому что в эти мгновения не чувствовал за словами ровным счётом ничего. Он лишь смотрел на увитый траурным крепом портрет да молча подносил к губам безвкусную водку. А потом как-то незаметно остался совсем один за пустым столом. Хлопотливые соседки выпроводили гостей, убрали и помыли посуду, а потом по-тихому удалились и сами. Когда за окнами совсем стемнело, к Саньке подсела мать и тоже налила себе целую стопку.
– Может, не стоит, мам? – в нерешительности спросил Санька. Но мать сухо ответила, что одну стопку ей положено, а больше она не будет. Впрочем, с водки ей заметно полегчало, и обещания своего она сдержать не смогла. На следующий день они уехали вместе на дачу и запивали там горе больше недели. Когда Санька пришёл в универсам, то хмурая заведующая сообщила, что на его место они вынужденно взяли другого грузчика.
– Ну, и хрен с вами! – в сердцах прямо при заведующей выругался Санька. – Магазинов в Городе много, с голоду не сдохну! Но на следующий день, когда он, прихватив необходимые документы, собрался идти в овощной устраиваться, в дверь робко позвонили, и… Санька увидел на пороге очень худого, но кого-то сильно – сильно напоминавшего человека.
– Не узнаёшь? – грустно спросил его худой и, словно визитку свою вручил, улыбнулся.
– Ганза… – печально констатировал Санька и осторожно потянул его на себя через порог. Слегка отстранившись, Ганза шагнул в прихожую сам и, заметно засмущавшись, проговорил хриплым, заметно булькающим голосом: