– А давай его как-нибудь на чай пригласим? – Предложила Нинка.
– Да хоть бы и не только на чай, – согласился муж. – Да ведь не пойдёт он. Придумает какие-нибудь сапоги всмятку и откажется.
– А, можёт, и пойдёт, – не совсем согласилась Нинка. – Он меня всё ж середь остальных межаков выделяет особо. И советуется со мной иногда, и даже жаловался однажды…
– Да неужто? – Не поверил Сергей Михайлович. – Чтоб Дива кому жаловаться стал… Да, быть такого не может!
– Вот тебе и не может! – Парировала Нинка мужнино неверие. – Возраст-то, он всех достаёт. Вот и у Дивы радикулит случился, да такой, что не согнуться – не разогнуться. Я ему прополиса завтра обещала, и яд змеиный где-то у нас был, в бане, кажись. Сходи-ка, Серёж, принеси! Когда всё было благополучно найдено, Нинка достала маленькую с виду совершенно игрушечную корзинку и, сложив в неё снадобья, довольно улыбнулась смущённому мужу.
Глава четвёртая
Настроение у Дивы было хуже некуда. Ещё третьего дня ему приснилась лесная старуха типа кикиморы, которая ловко подставила ему ножку, а когда он свалился на почему-то тёплый болотный мох, дважды огрела его дубовой слегой по пояснице. И вот не прошло и двух дней, как острая нервическая боль прострелила всю его нижнюю часть спины и этакими ветвящимися осколками отозвалась в правой ноге. Скептически относившийся ко всяким своим болям Дива попробовал растереть себе задницу камфорным маслом, но лучше ему не стало. К фельдшеру идти ему страшно не хотелось, потому что, во-первых, он не очень-то доверял медицине в принципе, особенно после того, как хирурги отхватили ему пальцы, а во-вторых, фельдшером в Меже работала совсем ещё молодая девка, недавняя выпускница областного медицинского училища, и Дива стеснялся спускать перед ней свои держащиеся на тесьме порты. Но что же тогда делать? Как заготовлять дрова на зиму и сено для козы? Как окучивать картошку, собирать редиску, землянику в лесу? И что делать с пчёлами, если они вдруг зароятся? И тут возле колодца, охая при доставании бадьи, он увидел Нинку. К счастью, ему ничего не пришлось ей объяснять, она сама не преминула полюбопытствовать: «А отчего это он так охает? Болит что?». И видит Бог, никак не помышлял он о жалобах и сетованиях на здоровье. Но проклятый язык сам повернулся в эту, постыдную для него, сторону:
– Да, вот, Нина, радикулит, кажись, у меня завёлся. И не думал – не гадал, что вообще когда-нибудь болеть стану, думал, что так и умру здоровым. Выговорив последнюю фразу, Дива виновато улыбнулся. Но в ответ Нинка только нахмурилась:
– Напрасно ты лыбишься, Иван Иваныч! Радикулит – это и не болезнь даже, а для нас, для деревенских, которые постоянно к хозяйству да к скотине пристёгнуты, сущая напасть! И не думай, Ваня, что само пройдёт. Сейчас давай дуй домой и до утра вылёживайся, а рано по утру я тебе всё, что надо, принесу. Взгляд, которым ответил ей на этот посул Дива, Нинка потом помнила долгие годы. Никто и никогда на неё так не смотрел ни до этого, ни после. Тут надо заметить, что Дива, видимо, любил Нинку, любил той скупой бобыльской любовью, которая не претендует на ответную, то есть абсолютно бескорыстна, ничем плотским и вообще мирским не мотивирована, а потому воздушна, безмятежна и свята. А Нинка, придя домой, как мы уже упоминали выше, стала собирать для разбитого радикулитом мужика-одиночки тревожную аптечку, в которую помимо прополиса и змеиного яда она положила собственноручно изготовленный бальзам из полевых трав на топлёном масле и упаковку обыкновенного анальгина, которого у Дивы отродясь не водилось. Всё это она положила на комод под большое зеркало, в которое они нередко смотрелись с мужем на пару, сравнивая себя нынешних с теми, что смотрели на мир с альбомной фотографии довоенной поры. Легла Нинка рано, но долго не могла уснуть, невольно прислушиваясь к мужниным хождениям по веранде и на кухне, где он любил листать «Огонёк», «Известию» и … «Войну и мир» Льва Толстого. Но вскоре сон сморил избегавшуюся за день женщину, и к ней пришли, как это уже случалось с ней не раз, когда она чересчур переутомлялась за работой, порубежные видения. Они отличались от привычных снов тем, что как будто были и снами, и реальной действительностью одновременно. Когда они приходили к Нинке, то она, с одной стороны, осознавала, что спит, а с другой, – были эти видения ещё реальней самой что ни на есть реальной жизни. На сей раз ей привиделся бесконечный ромашковый луг, по которому она бежит за лязгающей на ухабах чёрной телегой из кованого железа. А в телеге везут её тятьку с мамкой, и с ужасом понимает Нинка, что увозят её родителей в какую-то даль недосягаемую, увозят наверняка безвозвратно. И силится Нинка догнать эту страшную телегу, и вот-вот уже достаёт её на краю дороги, но лошадь вдруг наддаёт, и вновь отдаляется телега, поднимая над собой тучи мучнистой пыли. А Нинка всё торопится, всё прыгает и прыгает через луговые бугорки, кричит что-то несвязное и больное, но не слышат её сидящие в телеге, но упрямо глуха к её стенаниям кожаная спина возницы. И в другой раз почти настигает Нинка телегу, но та вдруг разом взлетает на поросший ивами пригорок и стремглав катится с него ко вдруг возникшему в низине мосту через небольшую тёмную речку. И клокастый туман стоит над мостом, густой и жёсткий, как стена, и телега ныряет в него обречённо, словно увлекаемая каким-то особенным магнитом. И только мамка успевает крикнуть напоследок: «Прощай, доченька!». И с этим криком вываливается Нинка из своего тягостного сна, только эхо мамкиного крика ещё долго стоит в ушах, и слёзы, не переставая, бегут по щекам. И понимает тут Нинка, что ещё долго-долго будет вспоминать она этот сон по утрам, вставая на утреннюю дойку.