Кирилловский храм предполагалось сделать действующим, и поэтому ему надлежало придать вполне благолепный вид, а, следовательно, реставрационные работы не могли ограничиться расчисткой старых фресок. Утраченные детали должны были быть дописаны, несохранившиеся сюжеты, — написаны заново. Такая работа требовала от ее исполнителя особого чувства ответственности — определения своего отношения к времени и истории, к «сегодня» и «вчера», к своему «я» и мастеру, жившему много веков назад. Эта работа взывала не только к историческому чутью реставратора, но к его самолюбию и тщеславию художника и к его духу свободы — иными словами, к способности подчинения себя высшему, полного забвения себя ради гения, жившего много веков назад, и вместе с тем в этом подражании, в этом растворении в чужом стиле — во всем процессе разработки чужой «темы» просвечивала какая-то возможность собственного самоопределения. Как бы то ни было, предстоящие работы открывали перспективы, захватывающие своей грандиозностью, давали стимул для самой интенсивной жизни художественного сознания.
И вот, наконец, Врубель в соборе, в его особом пространстве, перед этими стенами, на которых, как видения, возникали в остатках росписей фигуры, лики — тени, отзвуки некогда напряженной жизни. Стены манили и зазывали своими частично опустевшими или совсем пустыми плоскостями. И Врубель радостно приступил к исполнению своей миссии. Он возглавлял целую артель, состоящую из учеников школы Мурашко и студентов Академии. Наконец он был «во главе», о чем отец и мачеха не преминули с нескрываемой гордостью сообщить Анюте. Да и самому Врубелю это главенство давало не испытанное им до сих пор чувство удовлетворения человеческого и художнического достоинства. Мальчики размешивали краску в ведрах по его рецептам, множили, копировали его образцы, нанесенные им на стены контуры фигур, давали жизнь его очеркам. И ему мерещилось, быть может, что несколько веков назад Рафаэль с учениками так же исполнял свои фрески в Ватикане. Врубель пользовался большим авторитетом у своих «подмастерьев». Долго помнили многие из них и его дружелюбие, и его щедрость, постоянные чаепития в соборе на его счет. Наконец у него появились деньги, пока — авансы, а за всю работу он получит немалую сумму, и можно тратить, угощать, что он так любит. Видимо, эти житейские моменты также внушали ему иллюзию своего подобия ренессансному мастеру, расписывавшему католические храмы, дворцы. Неудивительно, что настроение Врубеля было гармоническим, можно сказать — ренессансным. Равновесие, душевное равновесие, — никогда ни до, ни после он не будет испытывать подобного ощущения спокойной удовлетворенности, творческой уверенности. И, радуясь своему самочувствию, забравшись на леса, обмакивая кисть в ведро краски и «колдуя» на стенах, распевал он популярные, любимые им романсы — «Ночи безумные» и «Благословляю вас, леса», которые певал в «компании общественных ревунов», «дилетантов пения» в Петергофе.
Возможно, что сейчас Врубелю как художнику не так важен был сам материал, с которым ему пришлось иметь дело, — византийская и древнерусская живопись, — как сам процесс созидания, как это погружение в атмосферу творческого коллективного действа, как широкие возможности «развязывания» творческой энергии, в то же время со стороны направляемой по определенному очерченному руслу, организованной и подчиняемой строго разработанной программе.
В этом отношении был важен характер Прахова. Энергичный, деятельный, трезвый, неугомонный, он сразу завладел Врубелем. Его эрудиция и осведомленность, его деловитость, трезвость и энергия импонировали художнику, и он с удовольствием подчинялся этой воле, организовывающей его работу, что полезно ему «флюгероватому», как он выражался в письме к сестре. Он подчинялся, острее, ощущая, что делает дело, художественное творческое дело, что в соприкосновении с руководящей волей Прахова его художественный труд утрачивает полностью неприятный осадок «вдохновения» — «настроения, доступного каждому», а приобретает важное свойство управляемого разумом и волей рабочего напора.
Несколько опытов Врубеля в Кирилловской церкви — несколько граней его отношения к древнерусской и византийской живописи и несколько различных попыток собственного самоопределения.
Наиболее бережен он в фреске «Вход в Иерусалим», лишь подновляя подлинник в легкой фигуре Христа, в преклонившихся перед ним, вдохновляясь при этом уцелевшими остатками «Страшного суда». Наиболее близок он к подлинным росписям Кирилловской церкви в собственной фреске «Надгробный плач» («Положение во гроб»). В распластанных по плоскости фигурах Христа и склонившихся над ним ангелов, в покое, запечатлевшемся на его лице, в складках выбившейся из-под изголовья драпировки, в том, как вписана группа в полуциркуль арки, и, наконец, в некоторой угловатости, полной безыскусности рисунка есть нечто от суровой и серьезной многозначительности подлинных росписей Кирилловской церкви. Но вместе с тем эта угловатость граничит и с некоторой бесформенностью, в образе Христа, в отношении к его смерти есть экспрессионистская чрезмерность, невозможная для древнего искусства с его каноничностью и строгой мерой.