Аргумент выдвигается совершенно в духе отцовского почтения к солидности познаний. Клименко критикует не так, как большинство («на основании вкуса»); Клименко судит об искусстве «на основании очень многого читанного и виденного им по этому предмету», а это дает «вескость и основательность его суждениям», на что только можно и должно опираться «таланту, не имеющему под собой еще никакой твердой почвы, каков — мой». Последнее замечание особенно интересно: стало быть, затрепетавший в собственной груди талант уже почувствован, уже возникло желание найти ему опору. Хотя каких таких мудрых писаний начитался искушенный Клименко, неизвестно, да и ресурс его осведомленности навряд ли превышал эрудицию образованных родителей. Другое поманило — дерзость, насмешливая дерзость «весельчака и знатока в искусствах». Этого витамина в предоставленном семьей богатом культурном рационе впрямь не водилось.
А все-таки любопытно, кем был тот пленивший Клименко, первый гость из еще неясного, смутно зовущего вольного мира за пределами четко отлаженных в доме правил. И, между прочим, где же юный Врубель мог свести с ним знакомство? Возможно, у тех же очаровавших его французов гастрольной труппы. Возможно, сам новый знакомый тоже пробовал себя в каких-то театральных затеях. Артисты — народ интересный, занимательный, для Михаила Врубеля еще и по натуре родственный.
Упоминалось о необычайно увлекавших его в детстве играх-инсценировках. Воображение подсказывало также драматизм сольных актерских импровизаций с удачным применением изобразительных способностей. Однажды, например, в день 1 апреля сын вышел к родителям из детской, искусно разрисовав себе лицо громадным кровоточащим шрамом. Сюрприз получился не совсем юмористический, зато эффектный.
Театр увлекал гимназиста Врубеля едва ли не больше, чем живопись. Во всяком случае, порассуждав насчет навеянной Клименко значительной поправки к семейным эстетическим воззрениям и перечисляя одесские новости, Врубель сначала сообщает о гастролях петербургской оперы, о состоявшемся благодаря родственнику отца, заядлому театралу Витольду Аполлинарьевичу Красовскому знакомстве с известными столичными певцами Корсовым и Дервизом, а лишь затем — о посетившей город «Передвижной художественной выставке».
Причем о самой выставке, впервые показавшей одесситам отечественный живописный реализм, ни слова. А ведь на этой (второй по счету, первая до Одессы не добралась) экспозиции Товарищества передвижников демонстрировались такие будоражившие публику картины, как остро обличительный холст Мясоедова «Земство обедает», представленный Перовым психологически мощный портрет Достоевского и «гвоздь» той выставки — созданный вне каких-либо церковных и академических канонов «Христос в пустыне» Крамского. И Врубелю все это не понравилось? Наверное. По крайней мере, не захватило.
Наиболее важным впечатлением от экспозиции осталось опять-таки знакомство (как же, однако, он нуждался в общении с людьми, причастными к искусству!), на сей раз — с Эмилием Самойловичем Вилье де Лиль-Аданом, смотрителем размещенной в галерее Н. А. Новосельского выставки передвижников.
Этот «очень милый человек, жандармский офицер, сам прекрасный пейзажист» любезно предложил когда угодно приходить и писать в его мастерской, а кроме того, обещал доставать для копирования вещи галерейной коллекции. До техники опытного дилетанта Вилье гимназисту было далеко, но во вкусах они, надо полагать, сошлись. Акварельные пейзажи Вилье и тогда, и позднее, когда он стал работать в Одесской рисовальной школе, и еще позже, когда он, уехав в Париж, продолжал выступать заграничным экспонентом Императорского общества акварелистов и на выставках товарищества, варьировали примерно те же романтически-идиллические мотивы, что выбирались юным копиистом Врубелем и принесли ему первый успех в витрине магазина Шмидта. Родня всецело поддерживала, разделяла — во многом, конечно, и направляла — эти вкусы. В случае благополучного исполнения очередной из запланированных картинок Врубель намеревался послать ее «в Петербург в подарок дяде Коле».
Так что, кем бы ни был неведомый Клименко, надо отдать ему должное: он-то сразу определил, что гораздо больше подражательной масляной живописи гимназисту-самоучке удавались его «фантазии карандашом». Хотя бы одним глазком взглянуть на те фантазии… Впрочем, основу их угадать нетрудно: композиции по мотивам, взятым из книг.
Отчего же все-таки не «из жизни»? Разве Врубель ее не видел, разве она его не волновала? Разглядел же он — и как критично! — убогий кишиневский высший свет. Однако вся картина комично пошлого быта вмиг схвачена вступительным эпитетом — «гоголевская», а стиль сарказмов узнаваем от Белинского. А при желании очертить характерную интонацию или особенную прелесть женского лица — наготове образы «милого Тургенева», а сладость собственной мечты — «достойна музы Феокрита» и т. д. Конечно, несколько избыточная книжность вследствие минимального личного опыта. Но не только поэтому.