В их штабе кипела работа, они пытались заигрывать даже с рабочими, — это были не те офицеры, которые пьянствовали по тылам, спекулировали да подрывали свой фронт, это был боевой полк фанатиков монархизма, озверелых защитников капитализма. Они пьянствовали так, чтобы этого не видели жители, втихомолку, бесшумно убивали наших товарищей, они выдавали себя за овец, а были волками и по-своему умели служить своему черному классу. Нам довелось стать лицом к лицу с этим дроздовским офицерским полком, и дело выпало нам, сказать по правде, весьма ответственное.
Вы знаете донбасские степи, широкие степные овраги, кое где протекает речушка между низких берегов, заросшая камышами и осокой, и стоят великаны металлургии, и дымятся коксовые и доменные печи, а подле шахт высятся терриконы, точно памятники неизмеримого человеческого труда под землей. Следовало отыскать среди всей этой бестолочи удобную долинку, где протекала бы речка, росли бы камыши и всякая высокая трава, и к этому месту надо было разными уловками заманить деникинцев и там столкнуть их с тем, с чем мы их столкнули.
Это было высочайшее партизанское искусство, регулярная часть с этим вряд ли бы справилась, мы разделили наш отряд пополам, разошлись по условленным заранее местам и подняли шум. Дроздовцы тоже разделились, и начался трехдневный бой партизанской тактики. Верно говорит наука: начертать план просто, тяжко его выполнить, — и указывает, что переход потока по шею в ледяной воде и по острым камням может, пожалуй, хотя бы немного напомнить трудности, встающие перед командиром в момент выполнения плана.
Каждый из нас отправился со своим отрядом, чтобы встретиться в определенный час и в определенном месте, мы отступали с боями три дня и старались отступать туда, куда следовало, а не туда, куда погонит враг. План был у нас здорово нахальный, при других обстоятельствах он провалился бы.
Мы с Адаменко понемножку все сближались да сближались, дроздовцы следовали за каждым из нас, наши отряды с каждым часом таяли, потому что мы отсылали своих бойцов, — потом увидите зачем. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, и в один прекрасный вечер мы с Адаменко и со считанными людьми наших отрядов сошлись в одном месте, правда, не в том, где мы уславливались, однако и его можно было использовать. Была долинка, были речка и камыши, и вы понимаете, что с обеих сторон наступали дроздовцы, а нас среди них осталась горсточка. Мы оставили на верную смерть нескольких охотников, а сами пробрались камышами в сторонку и вовремя выскочили из мешка, отыскали километрах в двух наших хлопцев и подмогу из ближайших шахт и стали ждать, что будет.
Дроздовские части наступали друг на дружку, и каждая часть думала, что наткнулась на наше крупное соединение, а мои пулеметчики поддавали жару и по одним и по другим. Смеркалось, с обеих сторон разгорелась серьезная перепалка, стрелки они были неплохие, били друг друга наповал, стояла вечерняя пора, а солнце закатилось за пыльное марево, и пока они смекнули, что дерутся между собой, мы подошли с фланга и помогли их горю. А там наступила ночь, и третий бой адаменковской выдумки закончился, сам же Адаменко получил пулю в рот, она пробила язык и вышла где-то через затылок. Я отвел его к знакомому лекарю в больницу, а сам, глубоко взволнованный, бродил вокруг больницы, дожидаясь утра и обивая нагайкой с деревьев листья.
Утром я пробрался в фельдшерскую комнату к Адаменко, он был один и не в постели. Я увидел, что он ходит из угла в угол по комнате, — это был великан грядущих дней, и не мелкой породы, — голова обмотана белым, видать только нос и глаза, и я дрогнул — какие это были красные и страшные глаза. На постели лежала девичья сорочка и юбка, кораллы и мониста его бедняжки, он увидел меня, хотел, казалось, что-то промолвить своим простреленным языком и махнул только рукой, что-то вроде слез навернулось и блеснуло на его глазах. «Ничего, еще наговоришься, — сказал ему я, — мы тебе телячий язык пришьем», — а у самого в сердце аж крутит, не больно-то веселые получаются у меня шутки.
Он подошел к стене и стал на ней пальцем писать жуткие слова про суку смерть неминучую, будто хочет она задушить его в постели, но в постель он не ляжет, пускай смерть приходит к нему стоячему, и разные там проклятья. Я чертил ему в ответ тоже пальцем по стене и вслух повторял написанные мною слова, а о чем мы говорили — вам не интересно. Затем мы пожали друг другу руки, и я вышел побеседовать с врачом, а возвращаясь, услышал выстрел моей пукалки, и Адаменко стоял посреди комнаты, из груди хлестала кровь, как из бочки, в глазах было пусто, и он повалился на пол.
А теперь митинг продолжайте без меня, Фридрих Иванович и раз, и второй сюда заглядывал, — иду уж, Фридрих Иванович, иду к мартену, и пускай это будет в последний раз, что я во время работы речь говорил. Пять лет стоит наша держава, давайте же варить сталь всех сортов, будем любить нашего Ленина, да здравствует непримиримый и непреклонный путь к социализму, слава нашему Донбассу, вечная память погибшим бойцам!
1932–1935
Харьков
М. Стельмах
КРОВЬ ЛЮДСКАЯ — НЕ ВОДИЦА
Роман
Работящим умам,
Работящим рукам
Целину подымать,
Думать, сеять, не ждать,
Что посеяли — жать
Работящим рукам.
I
С тех пор как Степан Кушнир получил толстомясую помещичью корову, он всякий раз приносил на комбедовские собрания завернутый в тряпицу комочек масла. Станет, бывало, возле тяжелого, на раскоряченных ногах дворянского стола, над которым когда-то мерцали хрусталем пышные люстры, и сосредоточенно стругает обломком косы масло в глиняную пузатую плошку, похожую не то на головку игрушечного человечка, не то на округлый узелок корня.
Мужики, рассевшись на лавках, безбожно чадят самосадом, пересмеиваются:
— Так и помрет человек без скоромного из-за этой плошки!
— Степан знает, чего постится: хочет поскорей в рай попасть!
— Эге, так его и пустят, девчатника!
— Степан, ты хоть губы маслом помажь!
— Обойдется, обойдется! И без того они девкам любы.
Молодцеватый, тугой, как желудь, Степан блеснет веселым маленьким глазом, подтянет пальцами черный ноздреватый фитиль, вытрет руку о русые волосы и, посерьезнев, степенно выходит за дверь — следить, чтобы никакая контра не сунулась подслушивать речи про бедняцкие дела.
Зоркий глаз его и в осенние ночи улавливал неверные тени, сновавшие возле бывшего помещичьего дома. Степан вихрем налетал на них, и не раз, бывало, голос уездного начальства или Мирошниченка перебивало бурчанье под окнами:
— Ступай, ступай от света, не ты сюда масло приносила!
На эти слова собрание отзывалось дружным хохотом:
— Опять Степан богачей агитирует!
А бурчанье в темноте продолжалось.
— Быстрее, быстрее, гидра, от наших окон, а то и в свои двери не попадешь!
Собрание затихало, и все весело поворачивали головы к выходу: тут можно было наблюдать и куда более доходчивую агитацию, только уже руками — не для кулацкого же отродья в самом деле осветил полуразрушенный помещичий дом фронтовик Степан!
Но сегодня он пришел на собрание с пустыми руками и, в безнадежности сам похожий на тень, примостился на покосившейся веранде, возле холодной, с бараньими завитками вверху колонны. Его красные и короткопалые, словно осенние кленовые листья, руки то, дрожа, барабанили по бездушному мрамору, то с размаху падали на праздничные, протертые на коленях штаны. Мир для него померк, а грудь сжималась от тоскливой, щемящей боли.
Бедняки молча проходили мимо Кушнира — его тоска отражалась и на их лицах: позавчера, после третьих петухов, бандиты скосили из пулемета Василя Пидипригору, лучшего друга Степана. Хотели убить и мать, но кто-то сказал, что она и так одной ногой в могиле, пусть лучше поголосит над сыном, чтобы всем комитетчикам слышно было. Пожалели, что не застали жену, а потом положили на грудь Василю тяжелые списки новых земельных наделов и пробили их и его еще теплое сердце граненым пятидюймовым гвоздем.