Он вступает на крохотную, осененную вербами плотнику, отделяющую пруд от ручья, и вздрагивает: за кустами орешника стоит бричка Барчука, лоснящиеся спины вороных поблескивают при лунном свете. Позади лошадей стоят сухой, черный, как цыган, Варчук и широкоплечий, с головой, отороченной космами волос, Ларион Денисенко. Они молча ждут, пока Мирон подойдет. И он идет к ним, как к убийцам. Чего же надо им от его души, которая ищет одного лишь покоя? Только где же теперь найдешь покой на земле…
— Долго вы ораторствуете, Мирон. — Варчук, покачивая клинообразной головой, подает узкую руку.
— Не пьем, не едим, знай на митингах галдим. — Денисенко прямо из руки Варчука перехватывает руку Мирона. — Что там? — кивает он своей колесообразной шевелюрой в сторону села.
На пруду спросонья кашлянула утка и напугала всех троих. Денисенко потянулся рукой к карману, а Мирон поднял щепоть к вспотевшему от страха лбу.
— Вы скоро собственной тени будете пугаться, — презрительно скривил тонкие губы Варчук.
На плоском лице Денисенка отразилось неудовольствие.
— Помолчи, Сафрон, со своей храбростью. Теперь не знаешь, с какого бока погибели ждать. Что же там на собрании слушали-постановили?
— Э, и не спрашивайте! — безнадежно махнул рукой Мирон и опустил голову под тяжестью двух настороженных взглядов.
— Не отказались мужики от нашей земли? — спросил Сафрон, подходя к леснику.
— Один я отказался.
Мирон впервые замечает, что большой, с горбинкой у самой переносицы, нос Сафрона одним концом врастает в сплошную линию бровей, а другим в смолистые усы.
— Только ты один? — Сафрон удивляется и хмурится, недоверчиво поглядывая на лесника: не обманывает ли?
А Мирон начинает поспешно оправдываться:
— Когда я, прошу прощения, отказался от земли Лариона, сказал, что возьму только барскую, сзади отозвался было еще кто-то, да Мирошниченко заглушил.
— Как же он заглушил? Может, не по закону? — спрашивает Сафрон в надежде уцепиться хоть за какую-нибудь ниточку.
А Мирону снова становится страшно: не продал ли он Мирошниченка?
— Да нет, он как сказал мне: «Не хочешь брать землю Лариона — не бери, а другой не дадим», — так они и замолчали. Этим не то что заглушишь, этим добьешь мужика, — вырвалось у него лишнее слово.
— Его и лихоманкой не добьешь! — Сафрон блеснул ненавидящими глазами. — Завтра будут делить?
— Завтра.
— Что ж, может, и потешатся несколько дней нашей землей. А ты, Мирон, держись своего — не пропадешь. Живи! — Сафрон хлопнул лесника костлявой рукой по плечу, словно разрешал ему жить на свете.
Денисенко, горбясь, тяжело зашагал к бричке, вытащил оттуда наволочку, поднес леснику.
— Бери, Мирон, гостинец. Знаю, туговато у тебя с хлебом. Наскреб малость святого зерна для тебя.
— Обойдусь, Ларион, — морщится лесник.
— Не обойдешься, знаю твои достатки! — И Денисенко решительно сунул подарок в руки лесника.
Тот растерянно подхватил наволочку снизу, и она приросла к его телу, как чужой живот.
Варчук и Денисенко, потихоньку переговариваясь, залезли в бричку. Вороные, перекидываясь лунными бликами, с роскошным звоном перебирают ногами бревнышки плотины и, тронутые вожжами, сразу переходят на размашистую рысь. В глаза растерянному леснику бьет нестерпимый блеск обрызганных росой шин. Бричка с двумя темными фигурами исчезает на лесной дороге, а возле плотины остается одинокий человек со своими нелегкими думами и чужим зерном; оно для Мирона хуже краденого, даром что никто и не узнает об этом, даже родной брат.
На пруду с плеском вскидывается рыба, тихие круги расходятся и расходятся по воде до самых берегов и скрываются под корнями деревьев, а вот для дум нет такого надежного убежища, все мучают они человека.
Мирон опускает наволочку на землю, развязывает и засовывает руку внутрь. По одному прикосновению определяет, что зерно не отвеяно. Потом подносит полную горсть к глазам. Ветерок, играя, срывает с руки полову и красные, как кораллы, зерна пшеницы то вспыхивают, то гаснут под движущимися тенями верб.
На руке у него лежит та самая пшеничка, которую он давно хотел выменять у Лариона на посев, да тот заломил за нее, словно за родного отца. А теперь вот сам привез. Мирон грустно оглянулся и без жалости швырнул горсть зерна в пруд: оно зашипело и, как дань неведомому богу, облегчило его душу. Потом Мирон поднял наволочку, отпер клеть и сплеча высыпал зерно в темный, глуховато загудевший сусек. И в этот миг на него надвинулись презрительные глаза Мирошниченка. Лесник мысленно оправдывался перед ними: ничего, совсем ничего такого не сказал он Варчуку и Денисенку…
Прежде Мирон, засыпая хлеб в сусек, всегда останавливался перед ним, перебирал зерно руками, а тут отвернулся и быстро запер клеть.
В хате, разметавшись, спит на постели дочка, а напуганная жена и сегодня ночует в чулане. От стола несет жареной рыбой, которую вылавливает вентерями его Василинка. Но сейчас ему не до еды. Он снимает шапку, сапоги, катанку[7] и, оставшись перед образами во всем полотняном, кладет на себя широкий крест и горячо шепчет:
— Крестом крещуся, с крестом спать ложуся, крест при мне, при моем сне. Пречистая в головах, ангелы по бокам, сторожите душу до полуночи, а от полуночи до свету, а от света доныне, а отныне до веку…
Но ни пречистая в головах, ни ангелы по бокам не принесли ему в эту ночь покоя.
V
Из Каменец-Подольска, последней резиденции «головного атамана войск Украины» Симона Петлюры, через линию фронта пробирались подполковник политического отдела Киндрат Погиба и сотник Данило Пидипригора.
Одетые в поношенные крестьянские свитки, с косами за плечами, они возвращались из Бессарабии в обличье отходников. Даже табак у них в кисетах ради осторожности был молдаванский.
Правда, Погибе предлагали взять в дорогу еще и отравленные папиросы — может, кого-нибудь придется отправить потихоньку на тот свет, — но у опытного подполковника вокруг рыжих, как табак, глаз собрались иронические складки, и арбузовидная, всегда угрюмая физиономия его повеселела.
— Возьму, только если, не дай бог, придется долго в Совдепии работать. А сейчас моя миссия гораздо проще.
В военном министерстве Погибу знали как смелого вояку и способного штабиста. Хмурый и сосредоточенный он не терял головы в боях, не совался в мелкие авантюры и, сидя в штабе, кажется, прежде самого Петлюры разгадал далеко идущие планы австрийского архикнязя Вильгельма Габсбурга.
Когда узкоплечий отпрыск эрцгерцога Карла-Стефана из румынского плена вторично попал на Украину, головной атаман встретил его с распростертыми объятиями и своим приказом переродил ротмистра Вильгельма Габсбурга в полковника украинской службы Василя Вышиваного. Конечно, после Бреста, когда немцы и австрийцы чуть не стукнулись лбами, вырывая у делегации уэнэровцев клочья Украины, можно было сделать из ротмистра не только полковника, а даже генерала, но следовало подумать и о том, почему архикнязь полюбил Украину, почему так заигрывал в своей расшитой сорочке с сечевыми стрельцами, почему, приложив немало усилий к изучению украинского языка, принялся печатать в Вене плохонькие украинские стишки.
Не венец поэта, а корону украинского королевства мечтал надеть на свою голову наследник эрцгерцога. Поигрывая маленьким треугольничком усиков, он, когда бывал в хорошем настроении, любил повторять: «Если уголь — король, а пшеница — королева, то Украина — королевский трон».
Да, для него Украина была только троном, на который он рассчитывал опустить свой поджарый зад. И как этого не почуял честолюбивый головной атаман, который не мог представить себе Украины без своего единовластного правления?
Хотя Погиба и недолюбливал суетливого, падкого на парады и авантюры Петлюру, а все свои надежды возлагал на Юрка Тютюнника, однако осенью тысяча девятьсот девятнадцатого года однажды намекнул головному атаману о тайных замыслах новоиспеченного руководителя политического отдела. У головного пониже припухших губ задергались две складочки.