— Это как же понять?
— Объявили хлеборобы крестьянскую республику и не признают никакой власти, кроме своих людей. Выбрали даже министров и не смущаются, что те в полотняных шароварах заседают. А одному всем миром сложились на сапоги: своих не было, а без сапог и мужикам не надо министра. — И он снова засмеялся, точно по заказу, отчеканивая каждое «хи-хи».
— Как вы на это смотрите, пан сотник? — У подполковника от уголков рта до подбородка залегли складки.
— Как? Очень просто! Крестьянин веками искал справедливости и хорошего царя. Если у него даже Иван-дурак стал царем в тридесятом царстве, так отчего же мужику не стать министром в своей волости?
— А как у них с деньгами? Тоже свои? — с улыбкой допытывается подполковник.
— Пока разными пользуются, но упорно ищут машинку. Где-то узнали, что наш головной атаман несколько раз во время отступлений бросал денежные клише и машины, и послали своих ходоков искать их: хотят что-то доделать в этих клише, чтобы иметь собственные денежные знаки, государственно-волостные. — И снова рвется цепочка хихиканья.
На хуторе для гостей заранее отворена калитка, заранее заперты собаки, они теперь отзываются надрывным лаем из-за сенной двери.
Денис Бараболя катится по двору, заваленному свежесрубленным лесом, останавливается на перелазе и грузно спрыгивает в сад. Здесь между высокими, как дубы, подольскими глеками[8] примостилась старенькая, облупившаяся от дождей столярка. Агент атамана со скрежетом отпирает многофунтовый замок, обеими руками срывает его. Пропустив гостей, Бараболя запирает дверь на засов, входит в мастерскую и чиркает спичкой. Спичка шипит, стреляет серой и смрадом и наконец зажигается.
Небольшие, в четыре стекла, окошки старательно завешены; на изрезанном и поцарапанном столярном верстаке стоит еда, самогон и темная варенуха; на земляном полу трещат под ногами гвоздики и бархатцы.
— Эге, да тут совсем неплохо! — с удовлетворением замечает подполковник, увидя два топчана со свежими постелями.
— По-варварски просто. — Лохматая физиономия Бараболи сразу приобретает солидность. — И я думаю, пан подполковник, теперь только варварством и язычеством можно спасти цивилизацию. Христианству эта ноша уже не под силу.
— Давненько не тянуло под украинскими вербами ницшеанским духом! — поморщился сотник.
Взгляды Пидипригоры и Бараболи скрестились, и оба сразу почувствовали друг к другу острую неприязнь.
— Прошу к столу! Самогон, скажу вам, просто мальвазия!..
Бараболя мячиком вертится перед подполковником, и Пидипригоре противно смотреть на этого мелкого картежника, который по капризу судьбы не раз был судьей и палачом единственной, неповторимой человеческой жизни. Очевидно, что-то подобное ощущает и Погиба.
— Денис Иванович, а вы сами ужинали? — деловито спрашивает подполковник, с удивлением замечая, что незримая линия делит круглое лицо агента пополам: одна половина, с угодливым глазом, веселенькая, а другая — угрюмая, и глаз на ней настороженный и недобрый.
— Был грех, был грех, — Бараболя вскидывает на Погибу разные глаза и снова разрывает тишину хихиканьем, и непонятно — от природы это у него или выработано на агентурной службе для отвода подозрений.
— Тогда прошу вас тотчас же слетать к Палилюльке — пусть прибудет сюда.
— Сегодня? — Один глаз агента удивляется, а другой злится.
— Как можно скорее!
— Что же, слетаю.
Бараболя неохотно укатывается в уголок столярки, вытаскивает из-под топчана кнут и полотняную суму. Он перекидывает суму через плечо, одним движением меняет форму шапки, меняет в тот же миг выражение лица, вяло щелкает кнутом. И вот уже перед удивленными гостями не угодливый агент, а убитый горем пастух, растерявший свою отару.
— Ну и артист же вы! — Опущенные книзу уголки губ подполковника поднялись вверх.
— Была на все хозяйство одна кобылка, да и та смоталась не то к Петлюре, не то к Троцкому… Э, беда! — Бараболя опечаленно повел бабьими плечами и даже искорки лукавства не высек из разных глаз. — Будьте здоровы, пойду поищу свою скотинку.
Он поудобнее закинул суму за плечо и вышел из мастерской настоящим пастухом.
— Видали? — Подполковник метнул на сотника взгляд. — Я его погнал к Палилюльке, чтобы не слышать этого скользкого «хи-хи», а он артист артистом.
— Артист из страшного балагана! — с презрением глядя вслед Бараболе, ответил Пидипригора.
— Не нравитесь вы мне сегодня, пан сотник, совсем не нравитесь, — пристально глянул на него подполковник и задумался: у него снова проснулось недоверие к этому мягкотелому учителю.
— Я и самому себе не нравлюсь, — понуро ответил Пидипригора, не пряча диковатых глаз.
— Нервы, все нервы! Водкой и женщинами надо лечить. А вы аскетом живете. На верность жены надеетесь?
— Моя жена святая! — ответил Пидипригора с гордостью и неприязнью: он терпеть не мог двусмысленных намеков и сальностей.
— Война и святых делает грешницами. Жизнь требует своего, — продолжал подполковник, не обращая внимания на тон сотника.
— Жизнь всегда требует своего, но нельзя же оправдывать этим каждую подлость.
Погиба собирался возразить, но в саду что-то топнуло, затрещало, приближаясь к мастерской. Оба схватились за оружие, отстранились от окон, вопросительно взглянули друг на друга: уж не заманил ли их атаманский агент в ловушку? А в саду, под самыми окнами, снова послышался треск и лязг железа.
— Да это же стреноженные лошади! — Пидипригора с облегчением улыбнулся. — Слышите — железные путы звенят!
— В самом деле? — Подполковник осторожно отодвинул одеяло и выглянул в сад. Там у самого малинника, подминая кусты копытами, паслись рослые кони. — Черт бы их побрал! Как ударили по нервам!
Он отошел от окна, засмеялся, потянулся к накрытым тарелками мискам.
В первой из них лежали роскошные влажные и потемневшие от сметаны жареные караси.
— Веремиевские! — пояснил Пидипригора. — Осенью старик возами вывозит на базар карасей и карпов. Карпы у него до полпуда выгуливаются!
— Как пахнут! — втянул запах рыбы подполковник. — Надо бы сразу за них садиться, но мы подождем еще минутку. Или вам не терпится?
— Я не голоден.
Погиба, морщась, стягивает с правой ноги тесноватый сапог, осторожно выворачивает край голенища, или, как здесь говорят, халявы, ножом подпарывает черный от пота поднаряд и вынимает смятые бумажки. Вот он разглаживает их, и Пидипригора читает собственноручно подписанные Петлюрой мандаты на формирование и руководство «повстанческими» отрядами. С помощью этих документов, сфабрикованных военно-походной канцелярией, головной атаман надеялся наплодить новых атаманов и атаманчиков и утвердить власть новоиспеченных батек, которые держались не идеями, а погромами, резней и самогоном. Погиба вписывает в свидетельство фамилию Палилюльки, а остальные снова засовывает в голенище, подмигивая изогнутыми, как и рот, бровями.
— Захалявные батьки! Когда-нибудь, может, потомки вспомнят нашу работу… Ну, а теперь ужинать!
Пидипригора протягивает руку к варенухе, но Погиба силой отбирает у него бутылку.
— Казацкое ли дело пить это бабье зелье? Нам горькую подавай! — Он с шиком разливает самогон по стаканам. — За ваше здоровье, пан сотник!
Он единым духом опрокидывает в горло первач, довольно крякает и трясет тяжелой головой. На тонкой шее, как шарнир, ходит кадык, подхваченный снизу двумя толстыми жилами, словно подпорками.
Хмель сразу огнем расходится по тугому телу сотника, глаза его загораются упрямым смелым огоньком.
Выпили еще по стакану, и подполковник, забыв осторожность, развеселился, даже пытается запеть любимую песню головного атамана и его армии: «Ой, что там за шум учинился, как на мухе наш комар оженился…» Но дойдет до мухи, глянет искоса на окно — замолчит и пускается в философию: