— Беспредельно плохо, — вяло бросает тот свои глупые слова и втаскивает за собой во двор косой столб тени.
— Говори, не тяни же! — злится Митрофан; даже при луне видно, как краснеет его пестрая физиономия.
— Что там говорить! Взбесились мужики. Вот Карпец запряг кобылу да и поехал ночью на ваше поле.
Созоненко, удивленный и обиженный, кладет руку на грудь, чтобы унять боль.
— На моей лошади и на мое же поле?
— На ваше. Так жена сказала.
— И нарезки, вражий сын, не дождался? — Побелевшие губы Созоненка дрожат.
— Там и будет ждать. Вот человек! — Кузьма поднимает сжатый кулак, в душе дивясь смелости Карпца.
— А Пидипригора что?
— Лучше и не говорить!
— Говори!
Василенко входит во двор, а Созоненко с размаху гасит калиткой лунное сияние.
— Застал я Олександра дома. Как раз после ужина с семьей про завтрашний день говорил. А у его Юрка столько книг — ну прямо как у бурсака: и возле божницы, и на лавках, и в сундуке… Уж не думает ли и этот на кого-то выучиться?
— На черта мне сдались его книжки! Ты дело говори! — вскипел Митрофан. — Тянет и тянет, только кишки выматывает…
Кузьма вздохнул, тупо покосился на лавочника и забубнил в землю:
— Сказал я Олександру, чтобы сразу, значит, бежал к вам. А он поглядел, ровно грош подарил, и спрашивает: «Ты долго еще думаешь в холуях у Созоненка ходить?»
— Так и сказал?! — Митрофан не поверил своим ушам.
— Так и сказал, черти б его взяли. «Ты, говорит, долго еще думаешь в холуях у Созо…»
— Слыхал уже. Дальше, ради бога!.. — Митрофан застонал, словно от зубной боли.
— И дальше, Митрофан Вакулович, не легче. «Передай, говорит, своему Созоненку, что, ежели он со мною хочет видеться, пусть сам ко мне придет. Не велик он теперь барин».
От этих слов у Созоненка помутилось в голове. Такой наглости ему не доводилось слышать за всю жизнь.
— Ну погоди! — погрозил он кому-то кулаком. — Теперь я сам пойду по ночам колядовать!
Забыв о Кузьме, он бежит в хату, надевает прюнелевую чумарку[9] и, погасив свет, выбегает, уже собирая мысленно своих друзей и единомышленников.
Осенняя прохлада не остудила вспотевший от злости лоб, поздний час не сдерживает его быстрого шага: бог не на то послал на землю ночь, чтоб отдыхал хозяин.
XI
Дома Свирида Яковлевича уже ждали Уляна Завирюха, дальняя родственница его по молочной матери, и учитель Григорий Марченко. Оба сидели в тени на широкой завалинке, о чем-то тихо толкуя. При виде учителя Мирошниченко сразу же вспомнил о своем долге перед школой.
В селе Новобуговке никогда не было приличной школы, да и хлеборобы не очень-то посылали своих детей учиться: «На попа не выучится, а пьяниц писарей нам не надо». И ученье их сыновей и дочек чаще всего начиналось на выгоне или в помещичьей экономии. Прежде в селе школа прозябала, а в революцию и вовсе закрылась; дьячок-учитель, плюнув на голодный паек, удалился хозяйничать на свой хутор, книги пошли мужикам на курево, а рамы в школе повынимали добрые люди.
Но в этом году отдел народного образования прислал в село настырного учителя, который не даром получал в месяц тридцать фунтов ржи, фунт сахара и две пачки спичек. Когда Свирид Яковлевич впервые застал его в школе за ручными жерновами, учитель, отирая рукавом потный лоб, ничуть не смутился.
— Ну вот, наконец мы и встретились, — невесело улыбнулся Мирошниченко, с досадой поглядывая на жернова.
— Рад видеть у себя первого коммуниста, — приветствовал его учитель, подавая белую от муки руку.
— Ругаться собираетесь? — настороженно глянул на него Мирошниченко.
— Нет, Свирид Яковлевич, не собираюсь. — Учитель выпрямился; он был высок и худощав, из-под темной верхней губы красиво сверкнули чистые, синеватые зубы.
— Неужто не собираетесь? — немало удивился Мирошниченко. — А я бы на вашем месте не выдержал.
— Подстрекаете? — снова по-детски доверчиво засмеялся учитель. — Прошу в гости.
Комната у него была четыре аршина в длину и три в ширину. В ней стояли узкая железная койка, накрытая вместо одеяла выгоревшей австрийской шинелью, заваленный книгами стол, два стула и бадейка с продуктами, на которой красовалась буханка черного хлеба, выпеченная самим учителем.
— Не густо у вас в хате. — Свирид Яковлевич крякнул, садясь на самодельный стул. — Скажите, как же вы рассчитываете прожить на паек? Кругом учителя бегут из школ…
— Я не сбегу, если сами не надумаете выгнать, когда увидите, как вам со мной туго придется, — беззаботно заверил учитель.
— Ого! — повеселел Мирошниченко. — За горло нас брать думаете?
— Доберусь и до горла и до печенок, если понадобится, — пообещал учитель. — Не привезете дров в школу — пойду вашу хату разбирать. Не улыбайтесь, пойду! — Он потряс кулаком. — Ну, разобрать вы не дадите, а сраму будет на все село. Я тоже из хохлов, упрямый! Я выучился, и дети у меня будут учиться.
— Дров я вам привезу. — Мирошниченко внимательно, с затаенной радостью смотрел в глаза учителя, которые то смеялись, то гневались. — Но вот как вам жалованье вырвать в уисполкоме? — За три месяца не получали…
— Иные и по полгода терпят.
— Что ж тут сделать? — Свирид Яковлевич уже беспокоился о понравившемся ему учителе.
— Обойдите двенадцать апостолов, может, вырвете, — улыбаясь, посоветовал учитель.
— Каких это двенадцать апостолов?
— Всех двенадцать завотделами, — охотно пояснил учитель.
— Тогда уж лучше к самому богу — к председателю! — расхохотался Мирошниченко.
— А он скажет: «Дайте мне раньше хлеб собрать да с бандитами и дезертирами покончить».
— И это может быть, — согласился Мирошниченко, удивляясь, почему Григорий Михайлович не скулит и не жалуется на судьбу.
Учитель догадался, какие мысли шевелятся в голове председателя комбеда, отрезал хлеба и даже достал из бадейки ломоть влажного от соли сала.
— Перекусим, Свирид Яковлевич. Ведь вы почти такой же холостяк, как и я?
— Ого! Где же вы сало достали? Прислали из дому?
Учитель нахмурился.
— Вот эта квартира — весь мой дом. Из родных никого у меня не осталось. Матери очень хотелось увидеть меня учителем на господском жалованье, да не дождалась своего счастья. А где я сало взял, скажу. Только условие — чтобы ни одна живая душа об этом не узнала. — Григорий Михайлович согнулся пополам, выбросил из-под кровати натянутые на колодки девичьи сапожки, кусок вара и разный сапожный инструмент. — Вот мой второй заработок: людям сапоги шью и за двадцать пять верст отношу, в соседний уезд, — меняю на продовольствие, чтобы здесь никто не знал. Больше подозрений не будет?
— Вот так-так! — только и проговорил Мирошниченко и крепко пожал учителю руку. — Теперь я верю, что будет у нас школа, хоть и тяжел ваш хлеб.
— Это ничего, это все преходящее, а надо творить непреходящее. У каждого поколения свой героизм и своя трагедии. Под старость, Свирид Яковлевич, даже весело будет вспомнить перед молодыми, красиво одетыми учителями, как их коллега в дни революции, в дни величайших в истории человечества декретов, тайком, из-под полы, продавал на базаре сапоги, чтобы не бросить школу и не присоединиться к тем, кто каркает на революцию. Воспоминания придут в свое время, а теперь ни ученики, ни родители не должны догадываться о моем ремесле и промысле.
— Назвал бы вас молодцом, да мало этого, — растрогался Мирошниченко. — Значит, у каждого поколения свой героизм и своя трагедия? Это следует запомнить.
— Запоминайте, Свирид Яковлевич! Вы, я знаю, человек жадный. А теперь скажите, как поможете мне собрать учеников в школу? Дразню собак по селу, записываю школьников, а родители утаивают их от меня, как от вас хлеб. Утаивают будущих профессоров и ученых, перед которыми, может быть, целые государства будут снимать шапки!.. Неинтересно? Ну, тогда ешьте мой хлеб, хоть он и пахнет дратвою…
В тот вечер они стали друзьями. Мирошниченко понес домой несколько книг, а учитель прошелся по школьному двору, вернулся в свою комнату, завесил австрийской шинелькой единственное окно и принялся пришивать головки к голенищам. А чтобы для соседских и ученических глаз не оставалось на руках следа просмоленной дратвы, натянул старенькие перчатки…