— Как не знать! — Левко откашливается, кладет руку на чертопхайку. — Только ее надо с подголоском вести. Может, лучше про другого соловья спеть?
— Спой про другого. Как знаешь, — сдерживая улыбку, охотно соглашается мотоциклист.
Левко еще раз откашливается, бросает взгляд на дверь, и его чистый голосок звенит на весь двор:
Свирид Яковлевич в сенях услышал, как сын пел о птице, передавшей голос и его детям, вспомнил покойницу жену, и сердце у него сжалось, как перед несчастьем. Он, чтобы не спугнуть Левка, ждет, пока песня не затихнет, и выходит на крыльцо, когда его сын уже гарцует на худых плечах Замриборща.
— Левко, ты куда одну штанину подевал? — со смехом спрашивает отец, заметив оборванную штанину.
— Ее собаки так изодрали, что болталась во все стороны, так мы с Настечкой вечером взяли да и оборвали ее совсем, — смеется и Левко, видя, что отец в хорошем настроении.
— Снимай, сорванец, другие надень, — велит отец.
— Праздничные?
— Праздничные.
— Мне, папа, и в этих хорошо! — жалобно кривится Левко, потому что нет хуже, чем гулять в новом: там не сядь, тут не ляг и через голову не перекувырнись, как будто у него только и дела, что смотреть за одежей.
Замриборщ, посмеиваясь, подходит к Мирошниченку, здоровается.
— Послали, Свирид Яковлевич, по вашу душу. Немедля, говорят, привези — и никакая гайка.
— Кто сказал?
— Заместитель председателя уисполкома.
— А где председатель?
— На банду поехал.
— Зачем же вызывают?
— Не сказано. Приехал член президиума губкома и гоняет всех, как пришпоренных. Краем уха слыхал я, что очень ругает за плохие дела в совхозе. У него, похоже, родственник там.
Из хаты, доплетая косу, выбегает Настечка, личико у нее свежее от сна и умывания.
— Доброе утро, дядя… — Она дошла до фамилии и засмеялась: — Замриборщ!
— Гляди, вот скину пояс! — Мотоциклист хмурит густые брови и кладет руку на ремень.
— А вот и не скинете! — пританцовывает Настечка.
— Поехали, Свирид Яковлевич.
— Ох, и не в пору же ты приехал, Олекса! — хмурится Мирошниченко. — Как раз надо землей наделять.
— Ничего не поделаешь — служба.
— Ну что ж, едем, раз такая горячка.
— Папа, а завтракать? — с укоризной смотрит на него дочка. Ну разве можно не пригласить гостя позавтракать? Настечка поднимает глаза на товарища Замриборща. — Милости просим к нам, отдохните с дороги, а я быстренько откину вам картошечки, поешьте с огурцами.
— Спасибо, хозяюшка, спасибо, некогда! — Замриборщ вскакивает в седло, сажает позади себя Левка, а отец насилу втискивается в коляску.
— Сперва заедем к Тимофию Горицвиту, — говорит Мирошниченко.
— Папа, я вам хоть на дорогу дам! — огорчается Настечка. — Ведь проголодаетесь.
— Не надо, доченька.
Но девочка проворно бежит в хату, а чертопхайка выезжает со двора.
Ну и славно же ездить на ней, даже глаза от удовольствия сами закрываются, а сзади ветер надувает рубашку колоколом. Так и ездил бы всю жизнь. Жаль, что до дяди Тимофия так близко.
На дворе у Горицвитов уже хлопочет Дмитро — он оседлал столярский стульчик и острым ножом вытесывает зубец для ясеневых граблей. С огорода, подоткнув юбку, идет по меже тетя Докия, в деревянном подойнике у нее картошка и огурцы. Раз нету в хозяйстве коровы, так подойник послужит и для овощей. Увидев подъехавших, она поклонилась, улыбнулась и побежала в хату. Оттуда, уже одетый, выходит дядя Тимофий. Отец отворяет ворота и идет ему навстречу.
— Ну, Тимофий, сегодня ты хозяин всей нашей земли. — Мирошниченко обводит рукой окрестность, подернутую синим туманом.
— Как хозяин? — удивленно и настороженно переспрашивает Тимофий. — А ты куда же?
— Еду в уезд. Справляйтесь без меня.
— Вот тебе и на! — вздыхает Тимофий. — Так хотелось вместе делить землю…
— А мне, думаешь, не жаль? Во всех снах видел этот день… Справишься один?
— Попробую, — отвечает Тимофий, косясь на сенную дверь, потому что на порог как раз выходит Докия. — Только моей половине ничего не говори: очень уж боится она…
— Думаешь, не узнает? — Свирид Яковлевич понижает голос и косится на Докию.
— Пусть хоть попозже.
К ним почти одновременно с двух сторон подходят Докия и Дмитро.
— Собираетесь? — спрашивает Докия.
— Собираемся, — отвечает Мирошниченко.
— Дай-то бог! — Она по-женски подпирает высоколобое, красивое лицо ладошкой и смотрит уже не на людей, а на дальнюю землю, лежащую за синим туманом.
— Стань, Докия, перед образами, помолись, может, и даст, — смеется Мирошниченко.
Но она, не принимая шутки, серьезно говорит:
— Кабы наши молитвы да господу в уши…
К воротам подбегает Настечка, в руке у нее чистенький белый узелок.
— Вот вам на дорогу. — Она подает узелок отцу, встречается глазами с Дмитром и, застыдившись, принимается чертить что-то ногой на песке.
Докия и отец переглянулись, загадочно улыбнулись, а Настечка сразу вспыхнула: разве она не знает, что тетя Докия нет-нет да и обмолвится, что хотела бы иметь такую проворную невестку! Смеется она или в самом деле так думает? Знает это и Дмитро, но, ясное дело, и виду не подает, только изредка глянет исподлобья на девочку: как она?
А Настечка прислушивается, что говорят старшие о земле и о нынешнем дне, и боится поднять глаза на Дмитра, только смотрит на свою потрескавшуюся от воды и росы ногу, которая все чертит что-то на песке.
XV
Из-под облачка, словно из-под лохматой брови, глянуло на землю солнце и удивилось: отчего это на поле так много людей? Словно на пасхальный благовест они стекались со всех концов села. Истрепанные сапоги да ноги в ссадинах стряхивали еще серую, без блеска, росу, приминали утренние тени и останавливались на урочищах, где лежало их счастье.
Больше всего людей собралось вокруг Тимофия Горицвита. Он молча шел со своей чистой саженкой, ощущая на себе взгляды сотен глаз. Одни согревали его надеждами, другие сверлили злобой. Возле Тимофия со списками в руках вертелся белоголовый подросток Юрий Пидипригора, потому что секретарь сельсовета, бывший волостной писарь, рыжеусый Таганец уже с утра напился в дым и отказался и от списков и даже от своего надела.
— Кому конь, тому и черпак, а я своим почерком без вашей земли проживу. — Он водил пропитым языком по толстым губам, привычным ко лжи и к житью на даровщинку.
Недалеко от пруда, там, где сходятся угодья сел Новобуговка и Любарцы, Тимофий вышел на межу земли Варчука и остановился. Он разыскал глазами пожилого, бородатого пасечника Марка Григоровича Синицу, улыбнулся ему и взглянул на солнце. Оно как раз проскочило мимо узкого розового облачка, золотыми стрелками прытко погнало перед собой спугнутые тени; они, бледнея, бросились врассыпную, пробежали по долинке, упали в пруд, и над ними заиграла искристая рябь.
Тимофий не нашел слова, которое передало бы все его чувства. Сперва он хотел перекреститься на солнце, но передумал и негромко проговорил, обращаясь к мужикам:
— Так начнем доброе дело?
— С богом, Тимофий, с богом! — ответило несколько голосов, а Марко Григорович трижды перекрестился: он первым получал землю.
За ним перекрестилась жена и тут же заплакала, вытирая глаза концом платка.
— Цыц, старая рухлядь! — зашипел на нее муж. — Нашла время плакать! — и он понес веху на другой край полосы.
Когда саженка, измеряя первый надел, завертелась в руке Тимофия, к нему подбежали Сафрон Варчук, Ларион Денисенко, Иван Сичкарь и Яков Данько.
— Стой, Тимофий! — запыхавшись, придерживая рукой сердце, прохрипел Сафрон. — Слышишь? Стой, говорю!
Но Горицвит и не оглянулся на него. Он спокойно, ровным шагом шел по земле, ведя в уме счет, в котором слились и людская, и его радость, и слезы, пролитые женой Марка Григоровича.