Вскоре Замриборщ во весь дух мчал Мирошниченка в Новобуговку. Но в дубняке мотоцикл обиженно зачихал, зашмыгал, запрыгал черным кузнечиком и остановился.
— Гуляйте, Свирид Яковлевич, пока я свою чихалку налажу. — Замриборщ соскочил с прогнутого седла.
Он отвел машину на обочину тракта, а Мирошниченко вышел на опушку, сбивая носком сапога ведьмовское кольцо тонконогих грибов. До недавнего времени он считал эти грибы поганками, но в партизанских лесах узнал, что они съедобны, а приправа из них хоть куда и даже чесноком припахивает.
За опушкой подымались роскошные вековые дубы, и клочки неба врезались в них, как синие роднички в зеленую землю. Кое-где на этой сентябрьской сини чеканными колокольчиками выделялись гроздья желудей или выступал силуэт птицы. Совсем недалеко ссорились, как барышницы на базаре, две сойки, на миг они нарушили чистую гармонию лесных звуков, но от этого только прозрачнее звенела чуткая глубь лесов.
Под сводом черемухи и дикой яблони глубоко дышал лесной родник, и его дыхание порождало чистый, как слеза, ручеек. По обе стороны родника зеленым пушком курчавилась меленькая и на диво тонкая травка, для нее и капелька росы была тяжкий груз. Спугнув плавунца, который, как бронзовая пуговица, стал ввинчиваться в воду, Мирошниченко напился из родника и прилег неподалеку от него, положив голову на сложенные руки.
Поклоннику симфонической музыки, желающему насладиться красотой и чарами новых мотивов, надо подремать в сосновом молодняке, когда его слегка перебирает ветер, а человеку не слишком музыкальному достаточно и мягкого шума лиственных лесов. Этот шум обволакивал Свирида Яковлевича, уносил его в родные места, и уже показалось человеку, что он легко-легко взлетел над лесами и приглядывается — где село? Но какой-то жалобный писк разбудил Мирошниченка. Он раскрыл глаза, и то, что увидел, удивило и надолго поразило его. На самом краю родничка сидела большая пучеглазая лягушка, заглатывая широкой пастью ножки маленькой птички. Доверчивая голубая синичка, собравшаяся напиться воды, теперь в смертельном страхе махала крылышками и тоскливым писком взывала о спасении.
Свирид Яковлевич сорвался с земли, подбежал к роднику и не сильно, чтобы не повредить птичке, ударил лягушку сапогом. На обведенных концах лягушечьего рта показались пузырьки, она выпустила птичку, и та, прихрамывая, помогая себе крыльями и хвостом, насилу выбралась на берег. А лягушка стремглав нырнула в родник.
XVII
Братья собрались не в хате, а в овине. К ним присоединилась было и Василинка, но отец сразу же прогнал ее. Она побежала на пруд, села в челнок и, сложив руки на коленях, задумалась о том, какую еще тайну скроют от нее, — ведь старшие не умеют жить без того, чтобы не скрывать что-нибудь.
Тихо покачивался крохотный, на одного человека, челнок, и камыши убаюкивали своим шорохом воду. Девочка с разгона ударила по ней рукой, гребнула, и челнок отделился от берега: надо же для дяди Данила потрясти вентеря. Василинка выезжает на середину пруда, а над ней, как цветок, вспыхивает звездочка и, мерцая, падает в лес.
В овине между тем идет свой разговор.
— Не ты, брат, первый, не ты и последний. Вернулись в наши села и хорунжие и сотники, есть и офицеры. Известно, с музыкой их не встречали, но и к стенке не ставили. Такое дело. Живут себе тишком, трудятся помаленьку, кое-кто даже паек получает. А иные на Врангеля пошли, так их семьям и землю дают наравне со всеми, — успокаивает брата Олександр.
— И взяли офицеров на фронт? — встрепенувшись, спрашивает Данило.
— Еще и спасибо сказали. Новая власть злая только со злыми. Такое дело.
— Может, и мне попроситься?
— Погоди с этим, — возражает Мирон. — В теперешнее время не знаешь, кто завтра станет хозяином. Нынче самое лучшее притаиться потихоньку, как заяц под кочкой.
— Что же ты, Мирон, не подождал землю брать? — Олександр бросил насмешливый взгляд на брата. — Притаился бы, как заяц под кочкой, и глядел бы оттуда, как люди наделы берут.
— Землю мне власть дала. Я тут ни причем. Кто ж откажется от земли?
— Уже и оправдания на всякий случай на языке вертятся? — хмурится Олександр и обращается к Данилу: — Завтра на зорьке будем ждать тебя на перекрестке за селом. Втроем пойдем в уезд, раз такое дело.
— Спасибо, брат! А что мне со своим оружием делать? В пруду утопить?
— Нет, в уезде спросят тебя, куда ты его подевал, — возражает Олександр. — Надо сдать.
— А ну как по дороге перехватит его с оружием черт какой-нибудь? Тогда пиши пропало, — морщится Мирон.
— Дай-ка мне, брат, оружие. Так лучше будет, — решительно говорит Олександр.
Данило вынимает из карманов плоские браунинги, достает гладкие тельца патронов и с облегчением отдает их брату.
— Вот, кажется, и все.
— Сядем на дорогу, — предлагает Мирон.
От него пахнет рыбой и медом. Пройдет еще десяток лет, поседеет человек и станет совсем похож на доброго старого пасечника, но сейчас доброту его разрушает страх, от которого усы подергиваются, словно возле них и ночью летают пчелы.
Братья садятся прямо на ток, под их руками выбоины — следы от цепов, пальцы чувствуют прохладу. Потом все трое поднимаются, пересекают двор и у ворот трижды целуются.
Данило уже перешел плотину, когда позади послышался топот детских ног.
— Дядя Данило, — к нему подбежала Василинка с торбой, — возьмите домой немного рыбы, все гостинец будет. — И она подала ему полотняную торбу, с которой еще стекала вода. Внутри билась свежевыловленная рыба.
У Данила сердце сжалось от боли: не он принес подарок девочке, а она ему.
— Спасибо, Василинка. Не надо мне…
— Почему не надо? — удивилась девочка. — Она свеженькая, еще живая. Одни караси, как золото.
— Одни караси, говоришь? — переспросил он.
Девочка кивнула головой.
— Осенью, при звездах, они очень хорошо ловятся, если в вентерь подкинуть макухи.
— А знаешь, что мы сделаем с ними? — Данило подошел к вербе, всем стволом тянувшейся к воде.
— Не знаю.
— Возьмем и кинем снова в воду. Пусть поминают нас добрым словом.
— Да разве они умеют говорить? — засмеялась девочка.
— Говорить, может, и не умеют, а вспоминать нас с тобою будут — им тоже лучше в воде, чем на сковороде.
Они осторожно сошли с берега на мостки, над которыми свешивались ветви верб, и вынули из торбы первого карася. Он и впрямь лежал на руке как тусклый слиток золота и тяжело поводил боками.
Данило опустил его в прудок. Рыба на миг замерла в воде, потом встрепенулась и скрылась в глубине. Когда они выпустили всех карасей, Данило передал торбу девочке. Она вопросительно посмотрела на него и вдруг спросила:
— Дядя Данило, а скажите мне, только по правде: почему вы пожалели карасей?
У Данила задрожали губы, и он, не то вздыхая, не то посмеиваясь, ответил:
— Потому, Василинка, что теперь твой дядя сам похож на карася в торбе.
— Скажете тоже! — засмеялась девочка и прижалась к нему всем тельцем.
А у него от этого смеха на глаза набежали слезы.
Он обнял девочку, попрощался с нею и чуть не бегом устремился в дубраву. Опушка встретила его тишиной и слезами вечерней росы. В темном небе, как в черноземе, стояла сверкающая Чапыга[12] и своим сиянием напоминала, что высшая человеческая мудрость — землю пахать. В сознании тускнело прощание с братьями, с племянницей, приближался страшный и радостный час встречи с женой. Порой Данило останавливался возле дерева, чтоб не расплескать свои чувства, яснее разглядеть образ, маячивший вдали, тот образ, который он пронес, как святыню, сквозь годы разлуки.
Он знал, что не много встречается по-настоящему счастливых семей. Даже те, что женились по любви, часто рассыпают ее по мелким житейским бороздам и через год-два не думают уже о тихом рае, а тащат скрипучее брачное ярмо. А у него семья сложилась как в хорошей песне. Сперва он очень побаивался, что тень Нечуйвитра будет омрачать его радость: его мучило, что девушка уже ласкалась к другому, знала вкус поцелуев, а может, и больше. Но напрасно он боялся. С Нечуйвитром Галю связывала дружба, а с ним любовь. Он брал ее миловидной девушкой с роскошными золотыми косами, у него она стала красавицей, ее полудетское личико сразу расцвело, небольшая хрупкая фигурка развилась, и нередко ему приходилось с сердцем сплевывать в сторону при виде какого-нибудь лоботряса, слишком уж таращившего глаза на его жену.