— Помнишь меня? — сердечно улыбаясь, спрашивает он.
— Помню. — Подросток бережно пожимает ему руку.
В другой руке у Дмитра котомка с грушами. На лице — ни кровинки: он вспоминает в эту минуту отца, и старик уже раскаивается в душе, что взял на тракт внука.
Между липами появляются первые всадники, высокие шарабаны и скрипучие крестьянские подводы, на которых лежат раненые. Женщины провожают их вздохами.
Люди обступают печальную вереницу подвод; над ранеными наклоняются девичьи платки, мужицкие бороды.
— Может, медку, сыночек?
— Белого хлебца свеженького попробуй…
На солому ложатся простые крестьянские дары. Молоденький, с перевязанной рукой красноармеец берет из рук Галины кусок душистых сотов и смеется.
— Спасибо, красавица, спасибо, златокосая! Пошли тебе бог неревнивого мужа!
Галина краснеет и тоже смеется. Она подает еще кому-то, и вдруг муж дергает ее за рукав. Она смотрит на его побелевшие глаза, потом переводит взгляд в ту сторону, куда глядит Данило, и видит знакомое лицо. Над высоким лбом разлохматились черные волосы, запали и побледнели смуглые щеки, заострился прямой нос, болезненно сжаты ресницы. Это Григорий Нечуйвитер. Галя со стоном бросается за подводой, и Григорий, словно услыхав ее стон, с трудом раскрывает глаза, но не видит ни свою первую любовь, ни своего соперника. Галина дрожащей рукой срывает с жакетки нежные колокольчики осенних подснежников и кладет их на грудь Нечуйвитру, как две капли своей чистой материнской любви к настоящему человеку. Данило обнимает жену, словно боится, что она теперь оставит его, и шепчет посеревшими губами:
— Вот и встретились, Григорий. Вот и встретились. Эк они тебя искалечили.
Подвода удаляется, изредка роняя на тракт капельки крови.
За подводой, погруженный в сумрачное раздумье, медленно едет смуглый, весь в кожаном, горбоносый красавец. При виде хорошенькой златокосой женщины, припавшей к Нечуйвитру, лицо всадника на миг оживила саркастическая улыбка, но он сразу же согнал ее с губ: этой ночью он лишился права подсмеиваться над Нечуйвитром, как подсмеивался еще несколько дней назад над его романтичностью, над тем, что Григорий находил время разбираться в делах какого-то петлюровского сотника. Этой ночью произошло нечто ужасное: когда бандитам удалось рассечь надвое их отряд и Кульницкий увидел над головой Нечуйвитра мертвенное в лунных лучах сияние скрещенных сабель, он ахнул в душе и со всех ног помчался в лес. Оттуда ему было видно, как от Нечуйвитра отлетели бандиты и лошади без всадников и как сам Нечуйвитер опустил голову на шею своего вороного. Тогда Кульницкий бросился на помощь, он опередил красноармейцев, но Нечуйвитер отвернулся от него, как от жабы, и упал на горячие руки бойцов.
«Выживет ли?.. Лучше умереть, чем мучиться от таких ран…» — думает Кульницкий, с сожалением глядя на раненого Григория, и ловит себя на том, что заглушает сочувствием подленький, недостойный его страх перед будущим. Хотя в конце концов не такой уж это смертный грех, что он на несколько минут убежал в лес. Может, и он там отбивался от бандитов, как Нечуйвитер на опушке?.. Это можно было бы назвать рождением подлости, но так мог подумать кто-нибудь другой, а не он. Лучше обдумать отчет о разгроме банды, прикинуть, сколько в конце отвести места Нечуйвитру, а сколько себе… Но и это, впрочем, зависит от того, выживет ли Нечуйвитер.
Когда печальная процессия уже выехала за село, к Мирошниченку подошел Иван Бондарь. Скорбь и сдержанная улыбка перемежались на его лице.
— Счастливо им выздоравливать! — Он кивнул головой вслед подводам. — А теперь, Свирид, может, пойдем ко мне?
— Что там у тебя?
— Сын родился!
Свирид Яковлевич дрогнул, но тут же овладел собой.
— Пусть растет на радость родителям и добрым людям. Когда родился?
— Вчера еще. Марийка хочет, чтоб я непременно с тобой первым выпил по чарке.
— Мать надо слушаться, — согласился Мирошниченко, чувствуя, как под веками накипает боль.
В хате Бондарей суетилась Югина и бабка-пупорезка, которая как раз в эту минуту клала в постель родильницы кусок железа, чтобы всякая порча от дурного глаза шла на железо, а не на младенца.
Свирид Яковлевич, увидав всю эту ворожбу, улыбнулся, а измученная Марийка махнула на него рукой:
— Нечего смеяться, хоть ты и коммунист.
Иван Тимофиевич достает водку, настоянную на калгане и семибратней крови[18], наполняет чарки, а Свирид Яковлевич склоняется над колыбелькой, где спит маленький, сморщенный, как старичок, мальчишка.
— Ну как он? — с опаской спрашивает Марийка.
— Красавец! Весь в отца! А носик точеный! — отвечает Мирошниченко, и Марийка облегченно вздыхает: ей все казалось, что у сынка слишком приплюснутые ноздри. — За твое, Марийка, здоровье, за детей! — Свирид Яковлевич опрокидывает в рот чарку и лезет в карман, чтобы бросить новорожденному на зубок, но денег в кармане не оказывается.
— Ничего, Свирид, придешь покачать, — успокаивает его Марийка.
— Охотно, — соглашается он. — А твоему сыну я десятинку своего Левка дарю.
— Что ты, Свирид! Опомнись! — запротестовала Марийка, испуганная таким щедрым подарком. — Это ж земля дорогая…
— Пусть детский надел ребенку и послужит, — отвечает Свирид Яковлевич и быстро выходит из хаты, не в силах сдержать слез: больно уж ослабели у него глаза после смерти Левка и Настечки.
XXXVI
Молча, как с похорон, они лесом возвращались домой, молча несли тяжкий груз пережитого и воспоминаний. Еще утром их мысли были легкими, как утренние облачка, плывущие в зенит на сетке солнечных лучей, а сейчас они льдиной легли на сердце. Капли загустевшей человеческой крови, падавшие на дорогу с подвод, обжигали их мозг, застилали им путь. Человеку всегда страшно бывает постичь, что за его жизнь кто-то платит кровью — мать ли родная, или замученный на чужой работе отец, или неведомый друг, который был смелее, лучше тебя. Многие стараются не думать об этом, будто и правда их хата с краю, и становятся хуже, мельче и в глазах людей, и в собственных глазах.
Пока Данило, крепче прижимая к груди сонного Петрика, мучился, посылая свою благодарность на дальнюю дорогу, по которой, верно, все еще шла, покачиваясь и скрипя, подвода с распластанным Нечуйвитром, Галина погружалась, как в тяжелую вешнюю воду, в глубь далеких лет. Полузабытые и утраченные частицы ее ранней юности, обрывки первого чувства всплывали из этих глубин, искрились в памяти, как иней на придорожных березах. Снова повеяло на нее дыханием тех лет, когда сердце ее склонялось к Нечуйвитру; она почувствовала с новой силой свою вину перед ним и невольно представляла себе, как сложилась бы жизнь, не встань на ее дороге Данило. Вот сейчас она билась бы головой о грядку телеги, падала бы на колени, моля небо и землю сохранить жизнь ее мужу. Но, верно, есть уже кому рыдать над Григорием. Только бы выздоровел! Сегодня в глазах Галины впервые померк образ Данила, и потому она несла в себе уже не одну, а две вины, о которых никто никогда не догадается. Господи, для чего так создано человеческое сердце!..
Придорожные березы стряхивали с крохотных сонных почек холодную росу, а в ее душу падали невидимые слезы, и все же на скорбных губах матери засветилась улыбка, когда на груди у Данила спросонья заплакал мальчуган. И она приняла ребенка из рук отца, как щит от всех тревог.
А ночью, когда утихомирился Петрик и неспокойным сном заснул Данило, она вволю выплакалась от всей души, по-бабьи оплакивая и Григория и свою молодость, сложившуюся, должно быть, не так, как надо. Но стоило мужу шевельнуться, как она замолкла и пролежала так до тех пор, пока вокруг звезд не появился золотисто-туманный ореол. Потом заплакал Петрик, пришлось встать и начать новый день, полный новых забот и новых мыслей.
Она уже готовила завтрак, когда проснулся Данило и улыбнулся ей спросонья, чтобы сразу же нахмуриться: под глазами жены он заметил стрелки густой синевы. Они сказали ему больше, чем слова, и родили неясную тревогу. И он опечалился, впрочем великодушно стараясь прикрыть свою грусть вниманием к Галине. Он лучше знал ее, чем она сама, понимал, что жена все еще оставалась в душе стыдливой девушкой, и побаивался той минуты, когда девичья нежность сменится зрелой женственностью. Это только в юности думается, что любимая не изменится всю жизнь! И на ее пути, как и на пути мужчины, встретятся часы душевного смятения и дурные минуты тайных увлечений, а может, и еще худшего.