— Оборотни! — взорвался Мартин. — Выберемся. У меня уже есть опыт.
Он обошел сидящего у стола Этьена, схватил его за лацканы пиджака и встряхнул:
— Слушай, дьявольское отродье! Где выход? Не дам тебе измываться над живыми людьми!
— Где выход? — повторил попугай вслед за Мартином. — Где летчики?
Я вздрогнул. Мартин с яростью швырнул Этьена, как тряпичную куклу. Тот отлетел и пропал в стене. Там уже виднелось что-то вроде дверного проема, затянутого багровой дымкой.
Мартин ринулся сквозь нее, я за ним. Обстановка сменилась, как кинокадр: в затемнение из затемнения. Мы находились в гостиничном холле, из которого вместе с Мартином вышли на улицу. Этьен, с которым так не по-джентльменски обошелся Мартин, что-то писал за конторкой, не видя или умышленно не замечая нас.
— Чудеса, — вздохнул Мартин.
— Сколько их еще будет, — прибавил я.
— Это не наш отель.
— Я уже говорил это, когда мы выходили на улицу.
— Махнем опять.
— Попробуй.
Мартин рванулся к двери и остановился: дорогу преградили немецкие автоматчики — точь-в-точь такие же, каких я видел в фильмах на темы минувшей войны.
— Нам нужно выйти на улицу. На улицу, — повторил Мартин, показывая в темноту.
— Ферботен! — рявкнул немец. — Цурюк! — И ткнул Мартина в грудь автоматом.
Мартин отступил, вытирая вспотевший лоб. Ярость его еще не остыла.
— Сядем, — сказал я, — и поговорим. Благо в нас пока еще не стреляют. Бежать все равно некуда.
Мы сели за круглый стол, покрытый пыльной плюшевой скатертью. Это была старая-престарая гостиница, должно быть еще старше нашего парижского «Омона». И она уже ничем не гордилась — ни древностью рода, ни преемственностью традиций. Пыль, хлам, старье да, пожалуй, страх, притаившийся в каждой вещи.
— Что же происходит все-таки? — устало спросил Мартин.
— Я тебе говорил. Другое время, другая жизнь.
— Не верю.
— В подлинность этой жизни? В реальность их автоматов? Да они в одно мгновение сделают из тебя решето.
— Другая жизнь, — повторил с накипающей злобой Мартин. — Любая их модель скопирована с оригинала. А эта откуда?
— Не знаю.
Из темноты, срезавшей часть освещенного холла, вышел Зернов. Я в первый момент подумал: не двойник ли? Но какая-то внутренняя убежденность подсказала мне, что это не так. Держался он спокойно, словно ничто не изменилось кругом, даже при виде нас не выразил удивления и тревоги. А ведь волновался наверное — не мог не волноваться, — просто владел собой. Такой уж был человек.
— Кажется, Мартин, — сказал он, подойдя к нам и оглядываясь, — вы опять в городе оборотней. Да и мы с вами.
— А вы знаете, в каком городе? — спросил я.
— Полагаю, в Париже, а не в Москве.
— Не тут и не там. В Сен-Дизье, к юго-востоку от Парижа, поскольку я помню карту. Провинциальный городок. На оккупированной территории.
— Кем оккупированной? Сейчас не война.
— Вы уверены?
— А вы, случайно, не бредите, Анохин?
Нет, Зернов был великолепен в своей невозмутимости.
— Я уже раз бредил, в Антарктиде, — колко заметил я. — Вместе бредили. Как вы думаете, какой год сейчас? Не у нас в «Омоне», а здесь, в этих Удольфских тайнах? — И, чтобы его не томить, тут же продолжил: — Когда, по-вашему, во Франции кричали «Ферботен!» и немецкие автоматчики искали английских парашютистов?
Зернов все еще недоумевал, что-то прикидывал в уме.
— Я уже обратил внимание и на багровый туман, и на изменившуюся обстановку, когда шел к вам. Но ничего подобного, конечно, не предполагал. — Он оглянулся на автоматчиков, застывших на границе света и тьмы.
— Живые, между прочим, — усмехнулся я. — И автоматы у них настоящие. Подойдите ближе — вас ткнут дулом в грудь и рявкнут: «Цурюк!» Мартин уже это испытал.
В глазах Зернова блеснуло знакомое мне любопытство ученого.
— А как вы думаете, что на этот раз моделируется?
— Чье-то прошлое. Только нам от этого не легче. Кстати, откуда вы появились?
— Из своей комнаты. Меня заинтересовал красный оттенок света, я открыл дверь и очутился здесь.
— Приготовьтесь к худшему, — сказал я и увидел Ланге.
В полосе света возник тот же адвокат из Дюссельдорфа, о котором я спрашивал у сидевшего за табльдотом бельгийца. Тот же Герман Ланге с усами-стрелочками и короткой стрижкой — и все же не тот: словно выше, изящнее и моложе по меньшей мере на четверть века. Он был в черном мундире со свастикой, туго перетянутом в почти юношеской осиной талии, в фуражке с высоким верхом и сапогах, начищенных до немыслимого, умопомрачительного блеска. Пожалуй, он был даже красив, если рассматривать красоту с позиции оперного режиссера, этот выхоленный нибелунг из гиммлеровской элиты.