Александр ПРОЗОРОВ
ВСАДНИКИ НОЧИ
Молитва ночи
В светелке сладковато пахло перегретым воском, лавандой, влажным пухом и свежеструганными сосновыми досками. Перина была податливой, словно озерная вода, и горячей, как раскаленный пар. Но еще жарче – жарче огня, жарче кузнечного горна, жарче летнего полуденного солнца были объятия рыжеволосой Людмилы. Кудри княгини Шаховской обжигали своим прикосновением, тонкие губы оставляли след, точно побелевшее клеймо, дыхание заставляло сердце вспыхивать в груди – и не было ничего прекрасней этой муки, ничего желаннее, нежели сгореть, подобно взметнувшейся над костром искорке, в сладких непереносимых объятиях. Страсть и любовный пыл заставляли мужчину и женщину стискивать друг друга в объятиях, закручивали в водовороте безумия, поднимая все выше и выше по спирали чувств. Они не замечали ничего вокруг. В эти минуты над постелью могла бушевать гроза, кипеть битва, реветь ураган – это не имело значения, ибо во всей Вселенной сейчас существовали только они, только двое, только их любовь – и ничего более… Наконец по комнате понеслись сладостные стоны, вырвался крик, неотличимый от крика боли, и любовники откинулись друг от друга, обессиленные сладкой истомой. Прошло несколько минут, прежде чем юная женщина повернулась на бок, погладила Андрея по груди, поцеловала между сосками:
– Как славно, что ты со мной, любый мой, желанный мой, суженый… Ой, что это? Шрам? Откуда?
– Этот? – скосил глаза Зверев. – Кажется, крестоносец ливонский зацепил. А может, и ляхи. Помнится, после сечи у Острова на мне несколько царапин Пахом порошком цветочным засыпал. Не помню.
– Господь всемогущий… – Княгиня перекрестилась, наклонилась вперед, коснулась шрама губами. – Спасибо тебе, Господи, что спас для меня суженого моего, не дал сгинуть в чужих землях, в кровавом походе. Страшно, наверное, в битвах этих было, Андрюшенька?
– Страшно? – удивился неожиданному вопросу князь Сакульский. – Страшно… Наверное, да.
– Наверное? Ужели не знаешь ты, любый, страшно тебе было али нет?
Зверев пожал плечами, поднялся с постели, приблизился к окну, выходящему в темный двор, на котором алыми пятнами светились два факела у привратников, провел пальцем по покрытой мелкими капельками глянцевой поверхности. Хорошо все-таки, когда в окна слюда вставлена, а не стекло. Ничего, кроме неясных силуэтов, через нее не разберешь. Он у самого подоконника – однако дворне и невдомек, что у госпожи их в гостях не нищая попрошайка, а молодой боярин.
– Страшно? – повторил он, глядя в темноту. – Не знаю даже, как это и объяснить. Когда сидишь в седле, держишь в руке рогатину и смотришь через поле на тварей, что на землю твою заявились, что добро твое захватить желают, девушек русских опозорить, парней в полон увести, власть свою заместо русской установить… Какой тут страх? Не за себя страшно – страшно, что уничтожить их всех не сможешь, что убежит кто-то, что снова наплодятся. И когда в копейную сшибку летишь – только восторг в душе. И чуешь вроде, что смерть рядом, что живот свой потерять можешь – да разве это главное? Земля у тебя русская за плечами, правда за тобой, вера истинная. Ради нее умереть можно. Ради нее – не страшно. Хотя… Хотя вру. Все равно страшно бывает в сече. Когда видишь сталь, что крови твоей ищет, когда клинок, кажется, в самое сердце твое направлен, а ты отбиться от него не успеваешь, когда один супротив трех-четырех оказываешься… Страшно. Но ведь словами и того не объяснить, как себя чувствуешь, когда саблю обратно в ножны вкладываешь. Когда понимаешь, что все кончено! Что победа опять за нами осталась. Дышишь – воздух слаще вина кажется. На небо смотришь – а оно прекрасное, как глаза твои, Люда. И солнце так греет, словно с небес к тебе одному спустилось. Такая благость на душе, словно только что с Богом за руку поздоровался. Пройдет неделя-другая. Месяц проживешь в покое – и тосковать по этому восторгу начинаешь. И опять в поход тянет, в сечу, в схватку смертную. И черт с ним, со страхом. Потому как без смертного страха восторга этого не испытать. Мы ведь в битву не умирать идем, любимая моя. В походы мы побеждать уходим.
Зашуршала перина, княгиня бесшумно подкралась по мягкому ковру, обняла Андрея сзади, положила подбородок на плечо:
– Кабы я твоею супружницей была, ни в един бы поход, мыслю, не пустила. В ногах бы валялась, Богу поклоны била, государю плакалась, но отмолила бы от службы опасной. Вон, сидят же дьяки в приказах. И власть при них изрядная, и злато, и страха никакого.
– Ну и опозорила бы нас обоих навек, Людмила. Коли князь али боярин за Русь кровь свою пролить не готов, то он уже и не боярин более становится, не мужчина. Смерд простой. Раб жалкий. Нечто нужен я тебе буду рабом и смердом, хорошая моя?
– Я тебя любым люблю…
– Трусом я сам себе не нужен, – покачал головой Андрей. – Какой же я русский, коли Русь свою мечом защищать не готов? Так, россиянин.
– Все равно люблю, единственный мой, желанный… – Она прижалась ухом к его затылку, и волосы защекотали кожу между лопатками. – Тяжко, когда уходишь, так тяжко, ты и помыслить не в силах. Возьми меня в жены, Андрюшенька, возьми. Истомлюсь я без тебя. Сгорю, ако уголек в пустой печи. Возьми.
– Мы ведь уже говорили о том, Люда. Женат я, пред Богом обвенчан.
– Затрави! – с неожиданной силой повернула к себе Зверева княгиня. – Все так делают, и тебе не грех. Чуть где оступится – плетью ее, плетью! Ошибется – бей, и посильнее. Не ошибется – сам вину найди. Нет вины – бей за то, чего не сделала, что забыла, не успела, не догадалась. Когда муки не стерпит – в монастырь уйдет, и ты свободен будешь, свободен. Снова можешь жениться. А моего хрыча старого мы изведем. Ты зелье сваришь. Ты ведь колдун, про то вся Москва шепчется. Когда порчу с семьи царской снял, так царица Настасья одной дочери родить не успела, ан уж вновь тяжелая ходит. Шепчутся люди, да вслух молвить опасаются. Люб ты, сказывают, Иоанну. Для него колдуешь. Так и для меня постарайся… – Людмила снова прижалась к любимому горячим обнаженным телом. – Изведем постылого, твоей вся стану. Днем с тобой стану и ночью. И за столом, и в церкви, и в доме, и на улице. Ни от кого не прячась, ни на миг не разлучаясь. С тобой быть хочу, желанный мой, суженый. С тобой.
За дверью тихонько поскреблись. Молодая женщина вздрогнула, испуганно оглянулась.
– Ну вот, опять… – Она обняла Андрея, крепко сжала: – Не отпущу! Мой ты, мой! – Однако уже через минуту руки ее ослабли, и княгиня отступила: – Господь, Вседержитель наш, спаси, помилуй и сохрани. Одевайся, девки скоро явятся ко сну меня готовить. Торопись.
Зверев закрутился, подбирая штаны и рубаху, натягивая их на потное тело. Сверху он набросил рубище из мешковины с нашитым позади горбом, приладил к волосам клок овечьей шерсти с торчащими наружу соломинами и завядшими листьями, наклонился, вывернул плечи вперед, превращаясь в уродливого немого юродивого, и заковылял к выходу.
– Спаси меня отсель, солнышко мое, – тихонько попросила в спину княгиня. – Спаси, мочи жить без тебя нет. Руки на себя наложу, Андрюша. Спаси.
Зверев на миг остановился, но оглядываться не стал, сдвинул засов и ступил в коридор к неразличимой в темноте сводне.
– Благослови тебя Господь, милостивица! – громко провозгласила Ксения, кланяясь замершей в свете свечей хозяйке, перекрестилась и, дернув князя, засеменила вперед, без труда угадывая нужные повороты.
Давненько здесь обитала попрошайка, все углы наизусть помнила. Спустя пару минут они уже миновали кухню и выбрались во двор через черный ход. Еще за минуту пересекли двор и вышли в калитку, предусмотрительно отворенную привратником.
– Мир вам, Божьи люди, – перекрестился им в спину холоп Шаховских и громко закрыл створку. Тут же грохотнул засов.
– Вот зар-раза, колется, – с облегчением распрямляясь, пожаловался Андрей. – У тебя, часом, клопы в горбе не завелись?
– Помилуй, касатик, заметят, – замахала руками нищенка. – Пригнись.
– Кто заметит? Ночь в Москве, темно. Кому мы нужны? – Однако спину Зверев все-таки согнул. – От Шаховских уже никто не выйдет, заперлись. А прочим до нас и вовсе дела нет.