Не зря в своей речи Сталин сказал о нашей русской боевой славе, назвал великих предков, кто ратные дела России вершил. Давно бы так-то, а то все больше о гражданской войне говорили, да о ее героях. Ильин не против, надо и гражданскую войну вспоминать, героев славить, белых проклинать. Крови друг у друга пролили немало. Но и о России помнить надо обязательно. А не только в анкетах писать, чем ты занимался до октября семнадцатого?..
К стыду своему Ильин признает, что не знал даже, кто и как охранял границы старой России. Прочитать о том негде было, такой литературы не издавалось, в училище тоже не рассказывали. Но ведь охранялась же граница, издавна береглась. По Закавказью он помнит, некоторые наши заставы располагались на бывших постах Российской пограничной стражи. Сложены они были из природного камня. Не посты, а маленькие крепости. Уверен, не меньше нашего предки гордились своим Отечеством. Как же иначе-то? Если народ перестанет чтить свое прошлое, он не поймет и не оценит настоящее, не поверит в будущее. Мы с именем Сталина в бой идем, они шли за Веру, Царя и Отечество.
Эх, скорее бы вылечиться да на фронт отправиться.
Опять глянул на голубевшее небо. Голова закружилась, он вздохнул. Нет, не под силу оказалось ему созерцать эту благодать. Не усидел в далеком и тихом углу, под сенью деревьев, не смог один оставаться в парке, стомленном летним зноем. Перебравшись поближе к входным воротам, он стал ждать Горошкина. В эту минуту осудил себя за жалкую мыслишку, как-то пришедшую к нему, что, дескать, остался в одиночестве на белом свете. С Васей Горошкиным вдвоем. Разве это одиночество? Полковник Стогов из Главного управления приходил к нему. Значит, понадобился Ильин. Это обнадеживало.
Васю Горошкина утром выписали, он ушел за назначением. Послал с ним полковнику Стогову подробную докладную о первых боях на границе. Написал, что знал, что видел лично и слышал от очевидцев с других застав, потом присоединившихся к нему. Особо выделил начальника пограничного отряда, делавшего все возможное в тех условиях, чтобы укрепить границу, начальника штаба своей комендатуры, погибшего мученической смертью, младшего политрука Петренко, подорвавшего себя и немцев гранатой, особиста, отдавшего жизнь на заставе, командира партизанского отряда Лукича, ставшего жертвой предательства. Позже при встрече с полковником скажет, что берет на себя полную ответственность за достоверность сообщаемых сведений, и припишет это на докладной.
С нетерпением ждал возвращения Василия. Тот появился вечером. На нем были новенькие гимнастерка и брюки, кирзовые сапоги, за плечо закинут вещевой мешок. Он вытянулся перед капитаном.
— Докладываю: еду на фронт, — голос вдруг дрогнул, взгляд затуманился. — Разрешите попрощаться… когда еще свидимся-повстречаемся. Кто об этом знает?
— Погоди немножко, сядь, — Ильин глядел на Горошкина страдальчески, хотя и знал, что расставание неминуемо, но он не ожидал, что произойдет оно столь внезапно. — У полковника Стогова был?
— А как же. Ваш конверт ему передал. Вот вам от него записка, просит доложиться, как выпишетесь.
— В каком направлении едешь-то?
— Не сказали. Что на фронт и в пограничный полк — точно. Уже включили в воинскую команду, отправляемся сегодня. Отпустили попрощаться, — Горошкин украдкой бросил взгляд на входные двери лечебного корпуса. — Пойти докторам поклониться за лечение.
— Дисциплину, Вася, нарушать не станем. Опаздывать в таких случаях нельзя. — Ильин почувствовал, как спазма схватила глотку.
Поднялся, обнял старшину, расцеловал.
— Где костыли? — спросил Горошкин невпопад.
— С ними покончено.
— Значит, вы тоже скоро в строй. Повстречаемся еще, — Горошкин глубоко вздохнул, снова обнялся с Ильиным, ткнулся ему головой в плечо, вытянулся и козырнул.
Уходя, Ильин в наступающих сумерках разглядел его и сестру Зою в стороне от дорожки под раскидистым дубом. Тоненькая ладонь девушки тонула в широкой ладони старшины. Зоя в белом халатике гибкой березкой приникла к нему, замерла и не отнимала руки.
4
Над степью колыхалось знойное марево. В нем терялась и пыльная проселочная дорога, по которой не торопясь катилась повозка, влекомая двумя быками, и сама степь, изнывающая под палящим солнцем. Надя с напряжением вглядывалась вдаль, но горизонт растворился в белесой пелене, возникало ощущение, что ехала она куда-то в непонятное и нескончаемое пространство. Окидывая взглядом окрестности, она пыталась отыскать что-то приметное, что запомнилось бы, легло на сердце — ведь родной край оставляет, и когда вернется, никто сказать ей не мог. Но вокруг, насколько хватал глаз, лежала ровная, как стол, степь. Вот она и была самой приметной. Любимой с детства, разной в различные времена года. Весной цвела, будто накрывалась ярким ковром, летом млела от жары, седой ковыль колыхался под горячим ветром, осенью навевала грусть пустынностью, низко висящими тучами, зимой пугала метелями, в солнечные дни радовала неоглядной далью, звала в блистающую неизвестность, лежащую за этой далью.
Сейчас степь навевала тоску, потому что в голове была сумятица, в душе тревога.
— Дядько Харитон, скоро ли до места доедем? Не заблудились мы? — спросила Надя возницу, до черноты загорелого, сухонького старика в залатанной ситцевой рубахе и потемневшей от времени соломенной шляпе.
— Заблудились? Такого быть не могет, Надежда Михайловна, — уважительно, по имени-отчеству, назвал он молоденькую фельдшерицу, годившуюся ему во внучки, и для убедительности добавил: — Почитай, по этой дороге лет сорок езжу. Понапрасну беспокоишься, дочка.
Тем не менее, он засуетился, заоглядывался по сторонам. Беспокойство молодой женщины его задело за живое, он как бы сверялся сам с собою, верно ли правил. Зачмокал губами, зацокал, закрутил кнутом над головой, угрожая быкам. Но те лишь стригли ушами, нехотя перебирали клешнятыми ногами, загребая копытами дорожную пыль.
— Я к тому, что двое суток едем, — вздохнула Надя.
— Ты приляг, подреми, вон как твои ребятенки, — посоветовал дед, сунул в зубы самодельную вишневую трубку, но не засмолил, лишь потихоньку посасывал ее.
Какое там «подреми». Не до того ей, мысли беспокойные не дают уснуть. Довольна, что детишки не особенно докучали. Маленький Димка вел себя на удивление спокойно. Пососет грудь, поглядит, поозирается и спит себе. Шестилетняя Машенька все бабочек высматривала, соскакивала с повозки, бегала за ними. Уморившись, приникала к матери, донимала ее, почему так тихо быки плетутся, приедет ли бабушка Маша к ним, когда они папу встретят. Но и дочку жара да монотонная степь укачали.
Скорей бы до Волги добраться. На левом берегу, в деревне, Надина тетка живет, старшая мамина сестра, Марфа. Надя у нее бывала, правда, давно, еще девчонкой-школьницей. Теперь ехать туда беда заставила.
В последнее время над Дубовкой то и дело пролетали немецкие самолеты. Их было много, часто они летели так низко и гудели так страшно, что Наде казалось, вот-вот из окон посыплются стекла.
— На Сталинград прут, скопом наваливаются, — пояснил как-то, зашедший в медпункт, Надин сосед, школьный учитель Николай Ремезов. — Бомбят без передыху.
Николай вернулся с фронта еще зимой. Осколком оторвало у него полступни, и его подчистую комиссовали. Как и до войны, он учил теперь ребятишек. На первых порах едва ковылял, после приноровился, опираясь на трость. Когда-то вздыхал по Наде. Но приехал в Дубовку пограничник-командир Андрей Ильин, и рухнули розовые мечты. По его мнению, Наденька скоропалительно, но, как потом оказалось, счастливо вышла замуж и уехала с Ильиным, похоже, навсегда. Вернувшись зимой, Николай неожиданно встретил ее. Он был еще холостым, и старое чувство вспыхнуло в нем с новой силой. Хотя он и таился, однако Надя понимала, почему Николай старался чаще попадаться ей на глаза.