«Благодарю за совет, — продолжал наливаться злобой Богаец. — Эта земля принадлежит мне и останется моей. Я за нее любому глотку перегрызу».
Шнайдер помолчал, без всякого перехода переключился на деловой тон, заговорил о «деталях», упомянутых Стронге. Желательно место своего нахождения избрать в глубине леса. Богайца должны знать и общаться с ним люди проверенные, надежные. Каждый из них имеет связь тоже с немногими. И так далее. Это создаст крепкую цепь, если какие-то звенья будут выпадать, без чего в подпольной борьбе не бывает, она останется прочной и мобильной.
Надо выявлять среди местных жителей недовольных в прошлом советами. Подкармливать их, денег не жалеть. Эти люди днем пашут, рубят дрова, пасут скот. По первому сигналу берутся за оружие, которое у них всегда под руками. На базах должна быть постоянная военная сила. Она совершает похожие на удары меча налеты на военные объекты, воинские колонны, сельские советы, городские организации.
Действия ее стремительны, беспощадны. В помощь ей Шнайдер будет посылать небольшие войсковые десанты.
«Эта тактика мне известна, — самонадеянно подумал Богаец, вспомнив, как с гауптманом Зонгером громил пограничную комендатуру. — Проведу операции и похлеще».
Они договорились о связи. Шнайдер даст своего радиста, все контакты только через него. Здесь нужна большая осторожность, русские научились пеленговать радиостанции противника.
Через день Шнайдер уехал. Богаец послал Миколу Ярового за паном Затуляком. Первая его забота — переправить и надежно упрятать ценности, все еще лежавшие в заваленном подвале.
Началась новая, лесная жизнь Богайца.
13
Ильин чувствовал себя всадником, выбитым из седла. Эскадрон ушел дальше, в бой, а он остался не у дел, испив всю горечь непривычного для себя положения. Коварно обошлась с ним судьба. Пока добирался до Дубовки, казалось, не было часа, чтобы мысленно не возвращался ко всему тому, что произошло с ним. Начало всех бед — контузия на плацдарме.
От фронта отлучили. Упросил врачей не списывать совсем. Толковые мужики в госпитале оказались, три месяца дали на отдых и поправку. Домой отпустили с последующей перекомиссовкой. Надеется, здоровье свое он поправит и на фронт вернется.
С одной стороны, он как бы определился. А с другой… После госпиталя поехал к себе на родину, в шахтерский поселок. Письмо оттуда жгло. Добрался с трудом, на попутных. И что увидел там? Груды развалин, обгоревшие стены, ямы с темной заржавленной водой, бродячих костлявых собак да каркающих ворон.
В соседнем поселке отыскал знакомых. Повели его ко рву, над которым немцы устраивали казни. Постоял, отдал последний поклон отцу с матерью. Хотел бы знать, о чем думали они, стоя над рвом. Разве узнаешь? Померкло у него в глазах, погасло сознание, и если бы не мужики, что были рядом с ним, неизвестно, чем бы все кончилось. Дала знать о себе контузия.
Потом, в поезде, отойдя от тяжких впечатлений, испытанных в родном поселке, стал размышлять о своих невзгодах.
Сильнее всего угнетало, что его оскорбили недоверием. Не кто-нибудь, а свои. Вспоминал учиненный над ним допрос с чувством гадливости, словно прикоснулся к чему-то холодному, ядовитому. Когда его допрашивали немцы, ему были понятны их злоба, их методы. Они видели перед собой врага и не стеснялись в средствах. Допрос, который вели свои, чем отличался? Разве что не били. Не успели, условия были не подходящие. Не закончись допрос тем, чем закончился, дошло бы и до мордобоя.
В думах сердце закаменело, билось неровно, как изношенный механизм. Все окружающее выглядело серым, безликим, словно болотная муть. В какой-то момент решил: дошел до точки. Потрогал кобуру с тяжелым ТТ. Как легко он избавился бы от всего, в одно мгновение разрешил и списал все, что накопилось у него хорошего и плохого за тридцать с небольшим лет жизни.
Так просто? Он отдернул руку. Перечеркнуть июнь сорок первого и то, что было после? Близких, полковника Стогова, всех павших бойцов? Не трудно представить, как, узнав это, взовьется следователь, допрашивавший его: «Сволочь этот Ильин. Предатель. Я расколол его. Шлепнуть было мало гада».
Январским утром поезд подошел к станции. Из окна вагона он увидел подводу, возле нее Надю и белобрысого мальчишку. Понял, тот самый Алеша, о котором Надя писала ему.
— Здравствуй, родная моя, — у подножки вагона обнял жену, глянул в ее глаза.
В них счастье светилось, радость разливалась.
— Принимай, Надюша, отпускника по ранению.
Заметил, выглядела она иначе, чем прошлой зимой в Сталинграде. Посвежела, пополнела, румянец играл на щеках, голос звенел.
С Алешей поздоровался за руку. Парнишка зарделся.
Сели в сани, поехали. Ильин с интересом разглядывал улицу, людей, идущих по ней. Война отсюда ушла далеко, а следы ее были видны повсюду. Она напоминала о себе разбитыми зданиями, пустыми глазницами окон, еще не заплывшими воронками от бомб. Война виделась и в облике людей. Многие были одеты в стеганки, шинели без погон, кирзовые сапоги. Кто-то неловко прыгал на костылях, у кого-то болтался пустой рукав. Кое-кто из них стоял с протянутой рукой…
Заехали в райвоенкомат. Военком, свой брат, фронтовик, с нашивками за ранения, с правой рукой на подвязке, подал ему левую, ею же неумело долго царапал пером на уголке продаттестата, наконец пояснил со смущением:
— Не привыкну… чтоб ему ни дна, ни покрышки, — подавая аттестат продолжил, — на продпункте дадут сразу на месяц. Не надо каждую декаду приходить, — прочитав медицинское заключение, бодро заверил: — Дома-то скорей подлечитесь, не то, что в медсанбате или в госпитале. Дома и картошка ананасом покажется. Главное — руки-ноги целы. А нервы подтянутся, — поразмышлял немного, посетовал: — Надо бы вас до Дубовки на машине подбросить. Но… нету у военкома машины.
— Спасибо, — тронутый вниманием, отказался Ильин. — За мной жена на подводе приехала.
— Тогда и вовсе неплохо. Бывай, — опять сунул свою левую руку военком. — Если какая нужда приспичит, заглядывай. Срок подойдет, на медкомиссию в область направим. Полагаю, на нас с тобой войны еще за глаза достанется.
В Дубовку Ильин въезжал настороженным. Опасался увидеть похожее на то, что застал в своем шахтерском поселке. Хотя Надя писала, дескать, худшее позади, смотреть на село было больно. Из довоенной поры он помнил Дубовку не богатой, но и не бедной. Сейчас же она выглядела тяжко больной, до выздоровления ей было очень далеко, как человеку, страдающему трудно излечимым недугом.
Хата, где когда-то родилась их с Надей любовь и началась совместная жизнь, лежала грудой глинобитного кирпича. Из-за нее выбежала Мария Семеновна, мать Нади. С той поры, как последний раз видел ее Ильин, минуло четыре года. Мать постарела, иссохла, она ткнулась зятю головой в грудь, трепетно вздрагивала, роняя слезы.
— Здравствуй, сынок. Измучилась я, ожидаючи вас всех. Сподобил Господь тебя увидеть.
— Здравствуйте, мама.
Он назвал ее так по русскому обычаю, как зять зовет тещу матерью, и потому, что она теперь, действительно, для них всех — Нади, Аркадия и него — была единственной матерью.
Поправляя на голове выношенную, когда-то бывшую пуховой, шаль, она вымученно улыбнулась:
— Опять мы вместе. Не дожил до этого дня отец. Он любил тебя, Андрюша, как сына и надеялся встретиться.
Мать и дочь стояли рядом. У них было много общего во внешности, в жестах, улыбке. Ильин снова отметил, что Надя похорошела, хотя, конечно же, им нелегко тут живется. Лишь резким контрастом ко всему ее облику выглядели седые пряди надо лбом.
Под его пристальным взглядом Надя смутилась, поняла, почему он столь внимательно приглядывался к ней. Может быть, осуждал: кругом разруха, горе, а она наливалась, как маков цвет.
Из хлева, приспособленного под жилье, донеслось приглушенное: уа-уа.
— Сынок голос подает, — встрепенулась Надя.
— Ему кушать пора, — сказала мать. — Заходи, Андрюша, в наши хоромы. Раздевайся, ты — дома.
Надя быстро сполоснула руки, вынула ребенка из люльки, меняя пеленки, приговаривала: