Хотя с нынешним ростом преступности и среди бела дня за вшивую двадцатку нож под ребро всадить могут. Но это, как говорится, судьба.
Квасин почувствовал, что по лбу его стекают капельки пота и достал из кармана платок — обычный дешевый в клеточку, твердый, как будто из картона, но чистый и аккуратно выглаженный. Это у его жены пунктик такой — раз муж офицер, значит, должен быть с иголочки. Леонид Квасин обожал свою жену, которая будучи на пять лет старше, была по-детски наивной и до фанатизма хозяйственной. Любить — не любил, но ценил и лелеял, потому как знал наверняка: такую глупую, что гордо произносила «мой муж — милиционер» и мирилась с бытом, который он мог позволить ей на свою жалкую офицерскую зарплату; да еще и рубашки с формой, платочки, носки — все неизменно было чистое и отутюженное, — такую встретить за счастье. И не жениться при этом — полный идиотизм.
И ничего, что молоденькие студентки все еще вызывают сладкую дрожь в коленках при одном лишь взгляде на упругую маленькую грудь и тонкую талию. Потискаться или более чего в отдельном кабинете — это для них как спорт. Опыт жизненный, значит. А как что посерьезнее — так зачем им опер нужен? С ним не жизнь, а одни мучения. И денег мало. И в хозяйстве никакого толку.
Так и жил Квасин: счастливо, сытно, не любя. Да и по правде, любовь не нужна ему была вовсе. Ну, не вписывалась она в его жизненные принципы, и все тут. Жизнь — это вам не мексиканские сериалы, где и любят, и убивают понарошку. В жизни любовь — каторга, а смерть — вот она, за поворотом. И не где-нибудь в глуши сибирской, со слов подвыпившего дяди Вани, растерзанный мощной медвежьей лапой, сгинул хороший парень Антоша Добролюбов. Здесь он — холодный и неподвижный, на голом асфальте с переломанной шеей — без надежды на чудесное воскрешение.
Темное дельце-то, в который раз вздохнул Квасин. Глухарь глухарем. Ну что делать — привыкли уже. В листке разноса одной строкой больше будет.
— Леонид Сергеич, — позвал дежурный, — кажись, свидетель есть.
— Что за свидетель? — встрепенулся Квасин, и сердце его предательски застучало: поздно было. Работать не хотелось. Домой, покушать и спать. А тут вдруг свидетель. С ним возиться надо, расспрашивать. Протокол вести.
— Девчоночка, что в киоске ночном торгует, говорит, бомж один тут все время ошивается. Ночует в метро. Может, видел чего?
— Ну-ка давай его сюда, бомжа этого. А чего он в метро ночует?
— Да мы их постоянно гоняем, Леонид Сергеич, — залился краской дежурный, — Только ведь за всеми не уследишь. Лезут, как тараканы, во все дыры. Пьянь поганая.
— Да я не об этом… Лето ведь. В метро душно. А на лавочке в парке все-таки приятнее.
Дежурный пожал плечами, не понимая, что непонятного-то: спит мужик в здании, комары не кусают, люди не плюются и пальцами не тыкают. Между тем ребята из патрульной службы приволокли какого-то грязного старикашку и тихонько позевывали у стены, ожидая, когда начальству придет охота допросить бомжа.
На полусонном лице начальства была написана скука и нежелание вести какую-либо деятельность вообще. Квасин заложил руки за спину и подошел к бомжу, опустившемуся удобства ради на пятую точку — прямо на заплеванный пол. Ну, чего уж там — ему не привыкать. Квасин задумчиво осмотрел носки своих начищенных с вечера ботинок. Гладкий кожзаменитель уже припал серой пылью, но все же казался чище, чем лицо потенциального «свидетеля».
— Как звать? — спросил Квасин, подумав, что представляться бомжу — много чести.
— Женя.
— А скажи-ка, Женя, что ты делаешь в метро?
— Как что? — удивился бомж и, зажав в ладони рукав старой спортивной куртки, вытер им нос. — Живу здесь.
— Стало быть, прописан? — усмехнулся лейтенант, — А документы есть?
— Потерял.
— Понятно…
— А в чем дело, начальник? Я ничего не крал, я уже говорил… — запричитал бомж, — и не видел никого. Мое дело — маленькое. Я — что плевок на асфальте — все стороной обходят. Ну и я ни к кому не лезу.
— Знаем мы вас! — хмыкнул один из патрульных. Квасин посмотрел на него достаточно красноречиво, и тот послушно замолчал.
— Стало быть, ничего не видел?
— Клянусь, ничегошеньки, — закивал головой бомж по имени Женя. Немытые космы зашевелились, словно клубок червей. Квасин сглотнул тошноту и с трудом удержался, чтобы не сплюнуть на пол.
— А чего ты в метро ночуешь? Жарко, а рядом парк с лавочками. Ночь, звезды, красота…
— Да, и подростков куча. Они, знаете, какие сейчас? Мне позавчера один сопляк патлатый в живот дал, а другой сигарету об лоб потушил. Вон — отметина осталась.
Бомж убрал со лба прядь липких волос и ткнул пальцем в небольшое красное пятнышко. Однако Квасин был хронически не расположен к сочувствию. У каждого своя чаша. Только один пьет из фарфора, а другой — из копеечного пластикового стаканчика.
— Так значит… Ничего не видел, не слышал, помогать следствию отказываешься… В следственный изолятор хочешь?
— Нет, — испуганно пробормотал бомж, — не хочу.
— Тогда вспоминай.
— Что вспоминать. Говорю, что не видел ничего… А вы лучше Чеченца найдите. Я видел его минут двадцать назад — он выгребал из метро. Может, чего видел…
— Что еще за чеченец? — разозлился Квасин. Мало бомжа, так еще и с нацменьшинствами разбираться придется. Что за чертов день…
— Это местный калека. Поет в метро и переходах, на гитаре бренчит, — ответил за бомжа патрульный, — Мы часто его тут видим. Иногда слушаем — красиво поет, с душой.
— А ну, живо найти и привести сюда, — скомандовал Квасин и раздраженно добавил, — Развели здесь целую филармонию. И никто ничего не видел.
Чеченца нашли довольно быстро. Он лежал на скамейке в парке и отдыхал, обхватив руками колени. Рядом валялась старая видавшая виды гитара.
Он не сопротивлялся, когда ребята из патрульной службы подняли его и повели в машине, где их ждал Квасин.
Они шли очень медленно: вместо левой ноги у Чеченца по колено был протез. За день культя опухла, и ему было тяжело идти.
Увидев Чеченца, Квасин недоумевающе нахмурил брови: он ожидал увидеть заросшую кавказскую морду с бритой головой и хищным насмешливым взглядом узких черных глаз. Волосы Чеченца были цвета спелой соломы — золотистые, с рыжиной, собранные в короткий хвостик на затылке. Через лоб шла черная истрепанная повязка, прикрывавшая левый глаз. По всей щеке тянулся бугристый шрам от ожогов, спускался на шею и продолжался по всей руке до самых пальцев, из которых только три были целыми, а от остальных осталось по одной фаланге.
Уцелевший правый глаз был ярко-голубым, под цвет весеннего неба — словно горькая насмешка над общей картиной уродства, которую представлял собой калека.
«А этот, стало быть, подростков не боится…» — заметил Квасин, — «он ведь сам еще… мальчишка».
— Стало быть, в Чечне воевал? — уточнил Квасин.
— Воевал, — ответил Чеченец. Голос у него был, словно мед.
В глубине души Квасина что-то шевельнулось. Жалость? Досада? Сочувствие? Раскаяние за то, что эти солдаты — совсем дети, не остывшие еще от теплой материнской груди, — возвращаются домой вот такими… И еще неизвестно, что лучше — такими или в казенном цинковом гробу…
— Звать как? — спросил Квасин.
— Андрюшин Юрий Владимирович. Двадцать шесть лет. Документов нет.
Чеченец смотрел Квасину прямо в глаза — тяжело, не мигая. В этой жизни ему нечего было бояться. Единственный глаз казался огромным и глубоко-глубоко седым.
— Расскажи-ка, Юрий Владимирович, — взгляд Квасина цеплял, словно пронзал насквозь, подмечая малейшую деталь, любое движение мышц, способное выдать — правду говорит хозяин, али врет, — Что делал сегодня в метро? Что видел?
— Песни пел, товарищ майор милиции. Под гитару.
— А видел что? Как парня убили, видел? Прямо на платформе шею свернули. Ты, кстати, рядом там крутился. Свидетели есть.