— А мне вас! — вырвалось у меня. Я забрал свою рукопись и пошёл вон.
А через несколько дней ко мне домой неожиданно зашла пожилая женщина — секретарша Эренбурга, Наталья Ивановна. В руках у неё была большая сумка темно-вишнёвой кожи. «Извините, я на минуту, — сказала она. — Только что приехала из Парижа. Вот вам в подарок сумка. А в ней шарф. Может, пригодится».
Я не успел рта раскрыть, как она уже ушла.
Парижский шарф сносился. А сумка оказалась прочной.
— Товарищи, у кого-нибудь есть тройчатка? Или что-нибудь от головной боли? Забыла дома лекарства, — раздался голос сзади.
Я подавил в себе желание обернуться. «Не буду, ни за что не буду никого лечить, — подумал я. — Не буду раскрываться перед этой публикой. До самого конца».
Автобус давно оставил позади Тверскую, шпарил сквозь синий студёный сумрак по Ленинградскому проспекту. В домах загорались прямоугольники окон, вот-вот должны были зажечься фонари. Стрелки часов показывали всего лишь четыре тридцать.
Я затылком видел, что головная боль была у полной нарумяненной матроны, которой кто-то всё-таки выдал таблетку. Меня мучило несоответствие между тем, о чём я только что молился дома, и ненавистью к этим людям, в душе называемым не иначе, как «публика», или ещё хлёстче — «совбуржуазия». Нет, не мог ещё я любить любого ближнего, как самого себя. Как та секретарша Эренбурга, сгубившая свою молодость на каторге... Пыталась помочь через своего шефа напечатать поэму безвестного автора, подарила сумку.
Так вот зачем с тех пор всегда в дороге была со мной эта сумка, это напоминание! Поучение оказалось так просто, так наглядно.
«Господи! Дай мне любовь ко всем. Даже к этим людям». Молясь, я одновременно видел недельной давности сцену в маленьком зале заседаний Союза писателей, куда руководитель туристской группы собрал отъезжающих для инструктажа.
Большинство из них сделало себе имя в долгие годы, когда страна пребывала во лжи. Я стоял у самой двери, совсем чужой в этой компании, сплочённой общим прохиндейством, особенно отвратным, когда лжецы выдают себя за деятелей искусства. Прохиндейство, лицемерие настолько отчётливо было написано на этих лицах — брыластых, надменных, хитрых, угодливых, что казалось, с такими лицами просто стыдно показываться на люди. Но они нисколько не стеснялись своих личин, заранее требовали себе различные привилегии в заграничном путешествии. Кто отдельный номер отеля; кто скандалил, что в маршруте не оказалось Александрии, где работает его знакомый — представитель Совфрахта; кто был взбешён тем, что на валюту каждому обменяют всего пятьдесят рублей.
Руководитель группы успокаивал всех. Он игриво сообщил, что сейчас, во время перестройки и нового мышления, инструктаж становится анахронизмом, однако настоятельно посоветовал быть за рубежом бдительным, не отдаляться от группы. Предложил тут же скинуться по десять рублей на сувениры для гидов, выбрать комиссию из двух человек, которые сделают покупки — грампластинки, альбомы и матрёшки.
Я покорно выдал свою десятку. Я уже ездил в Болгарию и в Испанию. С другими группами. Всё было как всегда.
Только начали разбивать всех на пары — кому с кем жить в номерах, как руководителя вызвали на собрание в партком. Решив заняться этим делом во время полёта, разошлись.
И вот теперь, насильственно собранные судьбой в один автобус, мы подъезжали к Шереметьево-II.
— Простите, как вас зовут? — спросил сосед по сиденью.
— Артур.
— Вы не против, если будем селиться в одном номере?
— Честно говоря, всё равно, — ответил я и понял, что обидел человека. — А вас как зовут?
— Саша.
«Икарус», уверенно маневрируя среди «жигулей», «мерседесов» и чёрных «Волг», подчалил к ярко освещённому зданию аэропорта.
Последний раз я улетал отсюда ещё до перестройки. Как же всё изменилось здесь по сравнению с тем временем. Как бы бросая вызов великолепию международного аэропорта, на полу вповалку среди своих узлов и деревянных чемоданов коротали часы до отлёта семьи советских немцев. Их никто не провожал. В отличие от улетающих в Израиль евреев, окружённых кланами родственников и друзей. Разноцветные стайки иностранцев торопливо обтекали эмигрантов.
Заполнив свою декларацию, я отдал её руководителю группы. Попутчики снимали с себя зимнюю одежду, относили в камеру хранения, запихивали в чемоданы. До объявления о посадке на рейс оставалось около часа.
Провидение — провидением, но беспокойство о судьбе рукописи продолжало снедать. Рабочий день ещё не кончился, и я решил позвонить в издательство. А вдруг рецензия, от которой, по словам редактора, зависело все, уже пришла?